Он вспомнил, как перекинул бурку через седло и понесся на резвом коне по ночи, истоптанной множеством копыт, а рядом летел на своем жеребце тот, кто стал ему роднее брата. И пули ныли от обиды, прожигая мрак над головой, над плечом или еще над чем-нибудь, и каждый раз казалось, что очень близко. Одна успела, достала, задела друга, угодив сзади в бедро, и он глухо вскрикнул, но, однако, получилось как-то громко, а потом захохотал, дико и раскатисто, ибо снова знал, что жив. А та, которую похищали, выпуталась из толстой бурки и вцепилась ему самому зубами в колено. И это было куда больнее, чем пуля в бедре друга. Но он сдержался. Он даже не охнул и не оттолкнул ее и тоже принялся хохотать, потому как вдруг понял, что не ошибся. Она грызла его колено, как бешеное животное, и он укрощал ее своим хохотом…
А через день они прискакали к Проклятой реке и дали напиться из нее коням, женщине и напились сами. И вода в реке не отравила их, как, по преданиям, травила всех до того. И еще несколько дней они ночевали под сытым звездами небом, пока не сложили из прибрежного плитняка саклю. Они знали, здесь их искать не станут, но друг иногда скучал, потому что оставил в прежнем ауле все, кроме памяти в собственном сердце. Но в тот же год они встретили три обоза, встретили без ружья и ни о чем не спрашивали. Не о чем спрашивать тех, кто пришел к Проклятой речке. И потом друг взял к себе в дом ту, что ему приглянулась, и после уж долго не скучал. Но прошло время, и они, двое взрослых мужчин, садились у воды и скучали вместе, но вслух об этом не говорили. Потом он вставал и шел к той, что при нем никогда не плакала, уже укрощенная, уже родная, и втихомолку боролась с собственной кровью, которую им было не укротить: то ведь кровь была. Но спустя семь лет они ее все ж таки укротили, и она понесла и родила той весной, а эта вот еще не наступила, только ее, женщины, уже не было.
Вспоминалось само, но теперь трудно, упрямо…
Он вспомнил, как ее нашли в подлеске, изуродованную когтями и с перебитым позвоночником, без лица. И сейчас там было жирное пятно с блестящими гроздьями мух. А она была мягкая и тяжелая, как грязь, как мука, как неполный бурдюк, а потом отвердела и стала холодной. И была без лица. Без сына. Без него и без себя. Он не хотел вспоминать…
Он глядел на ягненка, принесенного в жертву, тот мирно щипал траву, и было тихо. Когда придет время, он почует, и почует человек, но пока что и тот и другой были спокойны. Человек говорил себе: да, я спокоен. Я сделаю все, как надо, я принесу ей его кровь. Она не сможет меня упрекнуть. Женщина не должна упрекать, а она настоящая женщина.
Он улыбнулся. Он не стеснялся своих мыслей. Им хорошо было вдвоем. Иногда даже ему казалось, что женщина – самое главное в жизни. Он ей этого не говорил. Ему нравилось ее тело, а по ночам он любил смотреть ей в глаза. Он видел их. Они бродили по тьме, как две маленькие жизни. Этого было достаточно. Они редко разговаривали по ночам.
Он задумался, почесал надо лбом, поднял палец и сказал:
– Она была похожа на гибкого стройного зверя. Хрупкая и сильная, – добавил он. Но потом неудовлетворенно поцокал языком: – Она была похожа на глоток, большой глоток, глянешь – как окатило… Или нет. Она похожа на свои пальцы. Точно. Тонкие и… И неугомонные, – он обрадовался найденному слову. – Неугомонные, вот и молчать всласть. Пальцы говорят. А губ своих стыдится. Тронет ими – будто украла, и тут же голову в сторону отдернет. Смешная. Да и много ли ей надо, – он тихонько засмеялся, – тронет – и голову спрячет. Все счастье… Или вон еще волосы. В руках держишь – как снег сухой, хоть такого не бывает. Не бывает, только у нее есть. У нее все есть… – Он довольно крякнул, в уголках глаз собрались морщинки.
Отовсюду кругом к нему сбегалась мгла. Заблеял ягненок, но человек по-прежнему негромко посмеивался и покачивал головой. Ему было хорошо, хоть он и чувствовал где-то в глубине, под самым горлом, дробно пульсирующую жилку, будто что-то забыл или потерял. Даль смешалась с близостью, наливая ее густым цветом, но его это, похоже, не тревожило. Он сидел на корточках, удобно упершись в колени, и сочно бормотал в ночи легкие слова. Ягненок опять заблеял. Человек привычно потянулся книзу, оторвал ком дерна, приподнял руку, немного выждал, занятый своим, и в рассеянности выронил ком на землю. Он будто ослеп, глаза округлились и сделались крепкими, как два ногтя. Ягненок уже почувствовал и блеял что есть мочи, потом, испугавшись пуще прежнего, прижался к твердому дереву и задрожал всем, что было в его теле. Человек не слышал. Он хитро улыбался, причмокивая губами, смолкал и ощупью продирался сквозь тягучие мысли. В голове снова стало тяжело, но сейчас это не слишком ему досаждало.