Антоний в третий раз был застигнут врасплох — хотя считал себя знатоком женщин и думал, что со времени вечеров в Трастевере знает о царице все. А ведь она не похорошела с тех пор. Присутствие ли Цезаря, заставлявшее Антония инстинктивно сдерживать свои порывы, или страстное увлечение Фульвией сделали его тогда невосприимчивым к обаянию Клеопатры? Сейчас просто в глаза бросалось, что ее манера вести себя совершенно неповторима: эти движения, улыбки, интонации, это сочетание дерзости и мягкости, которое создает иллюзию, будто все легко и осуществимо и обещает если не счастье, то, по крайней мере (на данный момент), удовольствие…
Клеопатра будто скрывала в себе стрекало, добавляет в этом месте своего рассказа грек Плутарх, единственный историк, который собрал (через два поколения после описываемых им событий) устные свидетельства о связи Антония и царицы Египта. Эти слова можно понять в том смысле, что Антоний пытался сопротивляться чарам Клеопатры, но таинственное «стрекало» — по-гречески
Образ, использованный Плутархом, несмотря на его очевидную расплывчатость, при ближайшем рассмотрении оказывается весьма красноречивым: слово
Уже само грамматическое построение фраз в дальнейшей части рассказа Плутарха настойчиво подчеркивает ту же мысль: с момента, когда Антоний становится любовником Клеопатры, историк, описывая его состояния, применяет почти исключительно пассивные конструкции. Это роман, написанный с мужской точки зрения — писателем, который через полтора века все еще испытывает шок перед всемогуществом страсти, сыгравшей определяющую роль в данном эпизоде. С другой стороны, Плутарх не показывает нам события во всей их сложности, со всем богатством деталей. Он не говорит, чем закончился банкет у Антония, потому что одержим мыслью о другом конце: трагедии, которая десять лет спустя унесла жизни обоих любовников.
Мы, следовательно, не знаем, в тот ли или на следующий вечер Клеопатра стала любовницей Антония; не знаем, упала ли она в его объятия, как всегда потом говорили, с единственной целью — полностью подчинить себе; или, устав от многомесячного ожидания, она, как и он, выпила лишнего, покоряясь взгляду, в котором угадала то же влечение к бездне, какое было свойственно ей самой, и потом, без всяких мыслей, просто отдалась мужчине, который повсюду — от Галлии до Сирии — умел привлекать к себе женские сердца. Была ли то власть желания или желание власти — разобраться непросто; и если мы хотим хоть что-то понять, нам придется удовлетвориться словом, которым пестрят все рассказы об их долгой связи:
Но почему мы должны приписывать царице Египта роль соблазнительницы-колдуньи, почему с самого начала должны видеть в Антонии ее жертву? Столько женщин были без ума от него, начиная с Фульвии, его законной супруги… Почему не поверить, что Клеопатре в тот осенний вечер, когда с моря повеяло прохладой, захотелось сильного мужского тела, пусть и слегка отяжелевшего от обильной азиатской пищи и вин, что она нуждалась в его нежности, желала забыть на несколько часов свое царство, свой город, свои интриги, своего ребенка? Не будем же отказывать ей в том, что так естественно для других женщин: в праве на передышку, на неосознанное стремление изгладить из своей памяти первое любимое тело, ныне ставшее пеплом, — Цезаря.
Антоний — человек прямодушный, жизнерадостный, открытый. Любовь, которую он предлагает, на первый взгляд кажется успокоительным прибежищем, во всяком случае, чем-то совершенно отличным от ощущений, которые Клеопатра испытывала в объятиях Цезаря: император, конечно, тоже был либертином, и притом из числа самых опытных, но занимался любовью так же, как воевал, — как стратег наслаждения, рассчитывающий все, не оставляющий места для самозабвенного экстаза. Антония же самозабвение — в моменты празднеств, радости, всевозможных бесчинств — доводило почти до безумия. Таким же был и Флейтист, и многие мужчины из дома Лагидов до него. Почему же ей, Клеопатре, не последовать их примеру?