Клерамбо решил еще раз повидать Перротена. Несмотря на грустное чувство жалости, оставленное в нем последним свиданием, он теперь лучше понимал ироническое и осторожное отношение к миру старого ученого. Если у него не осталось теперь большого уважения к характеру Перротена, то он полностью сохранил восхищение тонким умом старика; он попрежнему видел в нем вожатого, способного пролить свет на его сомнения.
Нельзя сказать, чтобы Перротен был в восторге от нового посещения Клерамбо. Он был слишком чуток, чтобы не сохранить неприятного воспоминания о том, как ему в тот раз не только пришлось сподличать (это бы еще пустяки! он к этому привык…), но и молчаливо признаться в этом перед взором неподкупного свидетеля. Он предвидел спор; а он питал отвращение к спорам с убежденными людьми. (Нет никакого удовольствия! Они все принимают всерьез!..) – Но Перротен был очень учтив, а кроме того довольно добр и неспособен отказать, когда его брали приступом. Сначала он попытался увернуться от серьезных вопросов; потом, увидя, что Клерамбо действительно в нем нуждается и он может быть убережет его от какого-нибудь неосторожного шага, со вздохом согласился пожертвовать ему своим утром.
Клерамбо изложил ему результат своих попыток. Он признал, что теперешнее общество придерживается убеждений, отличных от тех, которые исповедует он сам. Было время, когда и он служил этим убеждениям и разделял их; еще и сегодня он настолько беспристрастен, что готов признать за ними некоторое величие, некоторую красоту. Но его последние испытания показали ему также, сколько в них есть нелепого и ужасного; он отрешился от них и принужден был избрать другой идеал, который фатально приводит его к столкновению с первым. Клерамбо обрисовал этот идеал немногими и страстными штрихами и попросил Перротена сказать ему, находит ли он этот идеал истинным или ложным. Но сказать ясно, откровенно, отбросив прочь всякую вежливость, всякую деликатность. И Перротен, пораженный неподдельным трагизмом Клерамбо, совершенно переменил тон, стал ему вторить.
– Неужели же я неправ? – с тоской спрашивал Клерамбо. – Я прекрасно вижу свое одиночество; но иначе я не могу. Скажите же, не щадя меня: неправ я, думая то, что я думаю?
– Нет, друг мой, вы правы, – отвечал Перротен серьезным тоном.
– Значит я должен бороться с губительным заблуждением других?
– Ну, это другое дело.
– Неужели, найдя истину, я должен предать ее?
– Истину, бедный мой друг?.. Да не смотрите так на меня! Вы думаете, что я собираюсь сказать, как Пилат: "Что такое истина?" Я люблю ее, подобно вам, и может быть полюбил гораздо раньше… Истина, друг мой, выше и шире вас, нас и вообще всех, кто жили, живут и будут жить. Воображая, будто мы служим Великой Богине, мы на самом деле поклоняемся лишь Di minores, святым боковых приделов, которых толпа то окружает почитанием, то покидает. Бог, в честь которого люди нашего времени режут и калечат друг друга с остервенением корибантов, очевидно больше не может быть ни вашим ни моим. Идеал отечества – это великий и жестокий бог, которого наши потомки будут представлять в образе страшилища Хроноса или его сына – Олимпийца, которого затмил Христос. Ваш идеал человечества есть высшая ступень, предвестие нового бога. И этот бог впоследствии тоже будет низложен другим, еще более высоким, который найдет себе еще большее число поклонников. Идеал и жизнь непрестанно эволюционируют. В этом непрекращающемся движении и заключена, для свободного ума, подлинная занимательность мира. – Но если ум может без вреда для себя мчаться во весь опор, в мире фактов движение совершается медленно; за всю жизнь часто с трудом одолеваешь несколько вершков. Человечество волочит ноги. Ваша неправота, единственная ваша неправота в том, что вы его опередили на один или несколько дней. Но такого рода оплошности прощаются меньше всего… Не без основания, может быть. Когда какой-нибудь идеал, например идеал отечества, дряхлеет, вместе с общественными формами, тесно от него зависящими, он ожесточается и мечет громы; малейшее сомнение в его законности приводит его в ярость, ибо в него самого уже закрались сомнения. Не обманывайтесь! У этих миллионов людей, убивающих друг друга во имя отечества, нет больше юной веры поколения 1792 или 1813 годов, хотя эта вера производит сейчас гораздо больше грохота и разрушений. Многие из тех, что умирают, и даже тех, что заставляют убивать, чувствуют, как в груди их шевелится страшная змея сомнения. Однако, вовлеченные в водоворот событий и слишком слабые, чтобы оттуда вырваться или даже понять, где спасительный выход, они завязывают себе глаза и бросаются в пропасть, в отчаянии утверждая таким образом свою оскорбленную веру. И в порыве невысказанного мщения они с наслаждением бросили бы туда всех, кто заронил в них сомнение своими словами или поведением. Желание вырвать иллюзию у тех, кто умирает за нее, равносильно желанию умертвить их дважды.