От его «адвокатской» речи ничего не зависит: рациональные доводы и разумные аргументы здесь не пройдут. Он в руках умного, эрудированного безумца, исполняющего волю другого безумца. Чудовищные комплексы одного унаследованы, да еще и болезненно преломились в сознании другого. Доказывать и объяснять с позиций нормальной логики бессмысленно и даже опасно. Это может только разозлить. Но молчать тоже нельзя. Надо найти тон, единственно верный.
— Подсудимый, вы узнали этого господина? Ах, не узнали! Ну что же, немудрено. Он несколько изменился с момента вашей предыдущей встречи лет эдак тридцать шесть назад. Лишился собственности, родных. Последние годы провел на свалке. К тому же, с ним поработали наши парикмахеры и визажисты. Они объяснили ему, в чем его ошибка. Чуть перестарались, вот и умер, бедняга. Вы подтверждаете, что в сговоре с этим господином в 1974 году лишили скромного приработка и обрекли на голод и отчаяние человека по фамилии Алешин?
Фогель набрал воздуха, сколько позволили ослабевшие легкие.
— Федор Захарович, вы разумный, образованный человек, — как можно спокойней начал он. — То, в чем вы меня обвиняете, можно предъявить любому, решившему поступить на службу, начать карьеру. Каждый из нас, устраиваясь на работу, вольно или невольно занимает чье-то место. Тот, кто место предоставляет, принимает решение. Несчастный Слава предпочел меня. Я допускаю, что кроссворды вашего батюшки были лучше моих, а деньги были ему нужнее, чем мне. Но можно ли так сурово судить юношу, коим я был тогда. Разве мог я осознать всю важность, жизненную необходимость этой работы для вашего батюшки, даже после его телефонных объяснений, весьма, насколько я припоминаю, кратких и сбивчивых по причине душевного волнения. Скорблю вместе с вами, разделяю вашу боль. Как я теперь убедился, Сергей Сергеевич был высокоодаренным и достойнейшим человеком. То, что он создал и уничтожил собственноручно, наверняка было замечательным произведением. (На мгновение мелькнула мысль: «Перебираю…», но отринул). Сейчас, когда я прочел его прощальную исповедь, этот потрясающий человеческий документ, я страшно жалею, что нельзя отмотать время назад, вернуться к тому дню. Нет сомнения, я уступил бы его просьбе. Да, я в чем-то виноват. Не услышал ту боль и отчаяние, какие побудили Сергея Сергеевича обратиться ко мне. Но еще раз призываю вас, Федор Захарович, вспомнить, что я был всего лишь молодым, неопытным, бесшабашным журналистом, искавшим заработка. А найти его для меня, еврея, было в те годы крайне сложно. Никаких намерений идти по чьим-то костям, ломать чьи-то судьбы у меня не было и быть не могло. Я полностью в вашей власти и готов к смерти. Единственное, о чем я вас молю, — оставьте в покое мою жену и сына. Уж они-то вовсе непричастны.
Фогель умолк. Слезы катились по его щекам. Импровизация, в которой удалось сочетать здравые доводы рассудка, раскаяние и высокую, приятную слуху Мудрика оценку сожженного романа его папаши, должна была хоть немного поколебать решимость этого свихнувшегося садиста. Ефим Романович и сам растрогался от проникновенности и стилистического совершенства собственной речи, надиктованной страхом смерти, отчаянной надеждой спасти близких и, возможно, себя.
— Ну что ж, неплохо, неплохо, — снисходительно бросил Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. — Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же, оскорбительно недооценил умственные способности судьи. Принял меня за психа или круглого идиота, способного поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Тут подсудимый сильно, я бы сказал — смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор — безнадежный алкоголик, параноик и графоман. Автор — несчастный больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму свой литературный труд как вызов. И возомнил себя писателем. Он решил создать правдивый и мощный роман в духе Солженицына и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось?