— Ну, ладно, ладно, не надо так нервничать, — поначалу слегка опешив, Мудрик тотчас взял себя в руки и примирительно заулыбался. — Последнее слово вы, считай, произнесли. Если вам не хватает процедуры — ладно, ладно, я готов подарить вам мотивировочную часть. Так и быть, я расшифрую, о чем таком главном
я толковал, что имел в виду, вынося приговор. Вы почти разгадали кроссворд и даже нашли в себе мужество на меня орать. Похвально! Вы заслужили право понять, прежде чем сдохнуть. А все просто, Ефим Романович… Прежде, чем осуществить операцию и выполнить волю отца, я познакомился с вашей биографией. Это было нетрудно. Вы прожили на редкость монотонную, тихую лабораторную жизнь. Ладно бы не высовывались, не подавали голос в защиту униженных и оскорбленных, не выходили на площадь, не писали в западные газеты… Не всем же геройствовать. Но вы, голубчик, за всю жизнь умудрились вообще ни с кем всерьез не конфликтовать — разве что на уровне спора в очереди за колбасой: мол, «вас здесь, пардон, не стояло». Вы не просто обыватель. Вы убежденный, трусливый, идейный обыватель. Вы отлично понимали с юности, в какой стране живете, как безобразно все в ней устроено, как бесчеловечно и несправедливо. Но футляр, в который умудрились себя впихнуть, вы заперли на пять замочков и десять защелочек. Жили так, словно каждое ваше слово записывает гестапо или КГБ. Даже когда миновали наиболее рискованные для болтунов времена, вы по инерции продолжали таиться и бдеть, позволяя себе лишь кое-где ставить имя под вашими жалкими шарадами. Боже упаси, только не выделяться, только не попасть в поле зрения властей! Вы не жили в этой стране. Вы прятались в ней от нее же самой, от ее правителей и мелких князьков, от ментов и хулиганов, черносотенцев и правозащитников, злых начальников и дождливой погоды. Вы сумели затеряться в толпе соотечественников на всю жизнь. Только сыночка на всякий случай настропалили смыться — опять же вам спокойней. И все бы ничего, но был звонок на заре карьеры. Был телефонный звонок. От человека, измордованного судьбой, искалеченного алкоголем. От человека, понимавшего, что сотворили с народом и бессильного что-либо изменить, как и вы. Но этот настрадавшийся, слабый, больной человек все же затеял свою борьбу. Тихую, подпольную, невидимую миру борьбу. Он пошел в молчаливую атаку с дешевенькой авторучкой наперевес. Бунт его сознания искал и нашел выход. Возможно, его писания были художественно блеклы и наивны. Но он нашел, с чем вылезти из окопа. И умер за шатким столом с авторучкой в руке, сидя в этих обрезанных валенках в холодной комнатушке и запивая свои уже корявые строки остатками водки и заедая огурцом. Вот она, мизансцена, которую мои люди воспроизводили по моему приказу. Вы же добровольно заточили себя в уютную квартирку-камеру, соорудили решеточки в виде клеток кроссворда, и — молчок. Ладно, каждый имеет право сделать свой выбор. Но был звонок, Ефим Романович, был звонок. И ваше «нет» убило того, кто жил достойнее вас, выше вас духовно, потому что нашел, как реализовать протест. Он, по меткому выражению поэта, к штыку приравнял перо, хотя и не успел пойти в штыковую. А вы… Словно мирный землепашец, вы плугом задели в потемках истекающего кровью воина. И поплелись дальше. Решили, что дохлый суслик подвернулся.— Но тебе сильно не повезло, — тут Мудрик резко повысил голос, снова стал «тыкать» и явно впадал в истерику. — Этот сумасшедший умирающий воин, будь он графоман, пьяница, бездарь или гений, был моим отцом. Моим отцом! Завещал мне изменить мир, и я близок к цели, близок. Но он от меня подвига не требовал, нет. Все, что он попросил у меня, — расплатиться с вами двумя. Вот такая у него была странная последняя просьба. И я ее почти уже выполнил. Одного лишил человеческого облика, отправил на помойку, а потом убил. И до тебя я добрался! И с тобой сейчас разберусь, исполню наказ его, я исполню, слышишь, ты, гаденыш, суслик вонючий, жидовское отродье…
Он уже орал. Фима с содроганием наблюдал пароксизм ярости и апофеоз торжества. Лицо побагровело, сжались кулаки, жилы на шее напряглись, выпученные глаза налились кровью. Он резко повернулся, сделал шаг к двери, покачнулся, ухватился за край стола, ища опоры, и внезапно рухнул, как подкошенный, задев кресло и ударившись затылком о бетонный пол узилища. И затих.
Фогель остолбенел, в ужасе глядя на недвижное тело. Случилось то, чего меньше всего можно было ожидать. Мудрик то ли умер в одночасье, то ли без сознания. Нечто напоминающее инфаркт или инсульт. Сейчас сюда ворвутся его подручные и решат, что это Фима на него напал. «Сейчас меня растерзают!».
Обессиленный страхом, он сполз вдоль стены, на которую опирался в роли обвиняемого, приговоренного к смерти. И замер, не в силах отвести взгляда от лежащего на бетонном полу властителя судеб, от его широко открытых невидящих глаз, слепо уставившихся в одну точку В полу безумии мозг зачем-то подбросил определение его застывших зрачков, словно для очередного кроссворда: кататония.
Он ждал.