Вместо этого я прощаюсь с человеком, пойманным в ловушку умирающего у моих ног божества.
— Счастливого Успения, сука!
И, упав на колено, я всей своей массой вгоняю исчерченный рунами клинок Косалла ему в мозг.
Точно между глаз.
Сила хлещет по клинку вверх, сквозь мои пальцы, сквозь локти, сквозь плечи — стопорит сердце, взбегает по шее и гасит свет.
Глава двадцать шестая
1
Как я был мертв — не помню.
Помню, какие сны наполняли мой медленно пробуждающийся из забвения разум, и знаю — казалось мне, будто я утопаю, или душат меня нечеловечески сильные руки, или на голову напялен пластиковый пакет. Я пытаюсь кричать, но не хватает воздуха…
Наверное, это следует считать благоприятным знамением. Посмертие, должно быть, весьма приятное местечко, раз я покидал его с такой неохотой.
Хотя вряд ли я узнаю точно.
Хотел бы вести свой рассказ в хронологическом порядке, если получится, но это непросто: связь событий не всегда укладывается в цепочку причин и следствий. Да и я не всегда уверен, в каком порядке что произошло — да так ли это важно, в конце концов? Кто-то написал однажды, что направление стрелы времени с точки зрения физики несущественно. Думаю, тому полузабытому ученому приятно было бы узнать, что моя история обретает смысл, только если рассказывать ее от конца к началу.
Когда у тебя лихорадка, это звучит гораздо разумней.
Иной раз я ловлю себя на мысли, что жизнь — это вирус; что вселенная подхватила ее два-три миллиарда лет назад и все живое в фантастическом его разнообразии — лишь ее лихорадочный бред, а неумолимая жестокость неодушевленного — иммунная система реальности, нацеленная излечить ее от жизни. И когда все живое погибнет, вселенная очнется от сна, зевнет разок-другой, потянется лениво и покачает метафорической головой, удивляясь, каких только нелепостей не породит больное воображение.
Когда на душе становится полегче, я об этом забываю.
Не всегда удается провести четкую границу между хандрой и экзистенциализмом.
Можно было бы предположить, что отныне меланхолия мне не грозит, но это не так; кажется, мне не грозят лишь старость и смерть. Так оно лучше — вечное счастье лишило бы меня человечности. А я, при всем прочем, еще человек.
Более-менее.
Но разъяснять мораль еще не рассказанной истории — значит лишать ее смысла. Значение — это цель. Иной раз мне кажется, что величайшая опасность, грозящая бессмертным, — неограниченная возможность отвлекаться.
Итак…
Я мог бы растянуть на много страниц описание первого своего пробуждения в новой жизни. Нанизывать деталь за деталью, сплетая меркнущие в памяти детали снов с невозможной нежностью теплых шерстяных одеял и тонких льняных простынь, мешая бодрящую боль пробивающих сомкнутые веки солнечных лучей с еле ощутимым запашком пуха в перинах, на которых я лежал. Стремление перечислять такие мелочи почти непреодолимо, потому что каждое ощущение, каждое переживание бытия стало для меня неописуемо ценным; хотя каждый вздох столь же сладостен, как предыдущий, в нем сквозит горечь, потому что я не в силах забыть, что вздох этот уникален не меньше, чем я сам, и как бы ни был прекрасен следующий — этого уже не вернуть.
Мне, впрочем, повезло: противоядие от тоски сидело рядом со мной, ухмыляясь по-волчьи.
Я открыл глаза, и оно сказало:
— Привет.
Я улыбнулся — и обнаружил, что у меня есть губы; стиснул его пальцы — и понял, что у меня есть руки. Мгновение спустя ко мне вернулся и голос.
— Так я не умер?
— Уже нет.
— Это хорошо. — Я слабо хихикнул.
— Что смешного?
— Ну… я увидел тебя и решил, что это не может быть рай.
Ухмылка стала шире — так он смеялся.
— Мне и так сойдет.