Едва ли не каждый день дивизионный «бог огня», как называли начальника артиллерии, звонил в крепость и требовал, чтобы берегли боекомплекты.
Зимой была установлена жесткая суточная норма: три снаряда на ствол. Теперь норму увеличили. Однако не так, как надо бы, когда стоишь нос к носу с противником.
Это очень портило настроение артиллеристам. И переживалось ими тяжелее, чем недостаток продуктов.
Правда, с продуктами стало намного легче. До изобилия, конечно, далеко. Но все-таки томительное, унижающее чувство голода исчезло. Бойцы попривыкли, научились обходиться пайком. К тому же в отделениях и расчетах нередко устраивались своего рода складчины.
На протяжении трех-четырех дней все отдавали часть своего хлеба и табака одному «счастливчику», чтобы он мог основательно «заправиться». Потом место «счастливчика» занимал другой, и так чередовалось все отделение.
Полушутя ребята из «Дуниного» расчета уговаривали других артиллеристов устроить такую же складчину для их орудия.
— Одолжили бы по снарядику, дали поработать на всю железку, — говорили они.
Первым результатом строгой нормы было то, что артиллеристы научились беречь снаряды и стрелять без промаха. «Пустой» выстрел считался позором. Цель выбирали обстоятельно и поражали ее наверняка. Но у людей руки зудели — подкинуть на тот берег огоньку, да беглым, беглым.
О чем бы ни разговаривали между собой артиллеристы, беседа их непременно сворачивала на «снарядную норму», и нельзя ли тут какое послабление сделать. Так уж им въелась в печенки эта норма.
В «Дунином» орудийном гнезде постоянно дежурили по два человека. При надобности они вызывали к бою весь расчет.
Дежурные пары складывались как-то сами собой, немалую роль здесь играла дружеская приязнь. Только Зосимов и Калинин попали на такое парное дежурство вопреки ей.
Сначала они даже в разговор друг с другом не вступали. Каждый занимался своим делом: один наблюдал через амбразуру, второй работал у пушки. Затем менялись местами.
Но «на точке» не разговаривать никак нельзя. Потому что, если молчать, неудержимо тянет ко сну.
И в парах установился такой порядок: один говорит, а его сотоварищ подтверждает, что слушает. Виталию и Константину Ивановичу оставалось только следовать этому обычаю. Другого выхода не было.
В первую пору не очень складные у них получались разговоры. Ну, о чем толковать человеку, родившемуся еще в прошлом веке, с мальчишкой, который лишь на днях в первый раз побрился?
Константин Иванович, позевывая, а потом все более увлекаясь, заводит рассказ о восемнадцатом годе, о том, как отходили под натиском колчаковцев, а чуть позже погнали их через всю Сибирь.
— Сообразить надо, — повествует ефрейтор Калинин, — тогда нашей республике шел всего-навсего первый годок. Кем мы были? Мужиками, только дюже сердитыми. А мужика рассердить, он с цепом пойдет колошматить хоть кого. Воевали за что? За землю. И еще — за волю. Чтобы соплякам вроде тебя не знать таких слов: «господин», «барин», «батоги». Это мы понимали.
— Слышу, Константин Иванович, слышу, — говорит Виталий.
— Была у меня о ту пору пушчонка, — продолжает ефрейтор, — трехдюймовка. Это теперь пошли семидесятишестимиллиметровки и сорокапятимиллиметровки, а тогда на дюймы меряли… И вот, под Ачинском это было, сильно нажали на нас беляки. Стояли мы, помнится, в ольховой рощице. Прискакал к нам на пегом жеребце комбриг Гришко, — была у него и фамилия, конечно, но мы его по-свойски звали. Соскочил Гришко наземь, папаху с кучерявой головы долой. «Братцы, бомбардиры, — кричит, — выручайте. Надо белякам во фланг стукнуть. Летите что есть духу на ту пожинку!» — И показывает, куда лететь, а там все дымом затянуло.
— Слышу, слышу, — затаив дыхание, откликается Зосимов.
— У меня же, вишь ты, на беду упряжной конь оступился да охромел, так Гришко кричит: «Бери моего жеребца. Только чтобы в момент!» Выскочили мы на ту пожинку, развернули пушки. А беляки, вот они, тут. А мы как вдарим. Да еще раз, и еще…
— Слышу! — это опять Виталий.
— Ладно, слышишь. Так что? — скептически замечает ефрейтор. — Ну, давай, твой черед рассказывать.
Зосимов начинает говорить про школу, про экзамены, как кто-то там «плавал», а кто-то «срезался».
Калинин слушает, отзывается, но все невнятней. Вдруг всхрапывает и сердито трет себе щеки.
— Ты бы позанятней что придумал, — ворчит он, — а то городишь ерунду… Господи, тянет в сон, как в омут.
Наводчик старается найти тему поинтереснее, но все неудачно. Константин Иванович, единственно чтобы не заснуть, начинает ругать своего напарника.
Виталий терпеливо выжидает. Как только ефрейтор замолчит, он сразу ему какой-нибудь хитрый вопрос, думает отвести тем беспричинный гнев.
— Скажите, Константин Иванович, — спрашивает Зосимов, — чего это вы старый буденовский шлем носите?
Ефрейтор спотыкается, как конь на бегу.
— Чего, чего, — передразнивает не без язвительности и показывает заштопанную дыру на самом шишаке, — видишь? Это в бою под Уфой в восемнадцатом прострелили. Ну, есть такая примета: пуля второй раз на старое место не идет. В приметы я верю…