И я, вместо того чтобы закричать, открыть дверь, побежать к ним, начинаю вдруг читать одну молитву, ту, что баба Нюра читала мне, когда я болела скарлатиной. Говорю без запинки, хотя наяву знаю из нее только одну строчку: «Да воскреснет Бог…» Последние строки дочитываю зажмурившись, навалившись лбом на железный болт. Когда открываю глаза, в оконце никого нет, и закрытая подъездная дверь открывается сама собой, точно от моего вздоха. У скамеечки мать, такая юная, что не может быть моей матерью, худенькая и с длинными волосами, ждет меня. А по тротуару деловито ползет блестящий серый жук – и я почему-то знаю, что это все, во что превратилась волчья машина.
Наяву все было очень солнечно и просто.
Поезд прибыл в Косогоры по расписанию, поздно утром.
Отец встретил меня на вокзале, мы втиснулись в полуденный привокзальный автобус, глаголящий на пестрой смеси мордовской, татарской и русской речи, и проехали восемь остановок до кинотеатра «Планета». Вот и тема пресловутого срочного очерка: как у вас там, Лутарина, с кинотеатрами в глубинке?
Да все так же: мрачные билетерши продают прыщавым юнцам билеты на задний ряд, девицы томно изучают афиши у входа. Кровь, солнце, пальмы, акулы в бикини. Местный оформитель хотел как лучше: «Если она заплывет далеко – Лучший ужастик года – Эротическая драма о роковой любви».
Вот улица Октябрьская вильнула влево, и на перекрестке, где бил по воробьям из пушки настоящий фонтан, показалась единственная площадь: там в день города играл оркестр с барабанщиком, на клумбах кудрявились петунии…
Выходи, приехали. Кирпичный дом покрашен заново и плохо, так что и цвет не подберешь. Бледно–желтый? Грязно–белый? И виден на пятом этаже балкон с бледной северной розой, которую баба Нюра поливает спитым чаем и талой водой, да стремянка колченогая, да бельевая веревка, на которой сохнут отцовы штаны и рубашки.
Отец крякнул, неловко опуская на крыльцо мой московский чемодан, и пожаловался на спину. Из Москвы я везла «того-сего», что все везли в ту беспокойную пору: влажный, вспотевший от жары швейцарский сыр, шоколад, колбасу и веснушчатые бананы («у-у, африкани, и как их дочка не боицца…» − опасливо сказала баба Вера и подселила бананы к свежей картошке в холодильник).
А вот мама осталась в Москве, мама приехать пока не могла: только-только устроилась на работу в дизайнерское бюро. («Ну, это на вывеске написано. А вообще-то никакого дизайна там с меня еще никто не спрашивал, – без всяких амбиций объяснила мне она перед отъездом. – Занавеску скроить и сшить – это да. Не покладая рук!»)
И я впервые поняла, как отец скучает по маме, – потому что он сгорбился, своим ключом открывая дверь бабушкиного дома («…нету дома никого, унеслась в сад за вишнями тебе», – пояснил отец), и потому, что неохотно отвечал на мои расспросы про реку и лодку, и потому, как сказал: «ну, надо тут прибрать, посуду помыть… А вон и белье уже высохло, сама не догадаешься что ли…»
Посуда звенела, утюг послушно отпаривал мятый хлопок, а он только больше хмурился, был недоволен, – несправедливо, жестоко и совершенно очевидно был недоволен мной.
Мать не могла об этом знать – ведь отец в ее присутствии или слушая мамин голос, незаметно для себя менялся, и в его словах словно бы начинала строчить подстрочным пунктиром новая интонация, бодрая, как мамина швейная машинка: «мариша, справимся, мариша, справимся»… и мать улыбалась и верила ему.
И уж, конечно, поверила, когда он сказал, что дочери надо две недели провести с пользой, поехать к деду на дачу, пока баба Нюра занята ближним садом, и помочь там по хозяйству, и, естественно, отдохнуть на деревенском здоровом воздухе.
***
Две недели перешли в три недели…
Три недели перевалили на четвертую…
Тема моего срочного очерка закрылась на ремонт. Я приезжала с дачи в Косогоры только по субботам, насладиться прелестью цивилизации в виде горячего душа да постирать у бабы Нюры белье в стиральной машинке.
Потом дачное лето опять затягивало меня в свои сети. Я научилась жарить рыбу так, как любили дед и отец, – с прозрачными колечками лука и обожженным до хрупкой позолоты спинным плавником. Два раза в день через всю деревню проходили коровы, гремели бубенчиками. Козы паслись просто так, по всему берегу, в зарослях ивняка. Золотистое сосновое крыльцо, на которое Верман ставил в прошлом году запотевшие цинковые ведра, дед покрасил тягучей синькой: «чтоб как у всех», и они с отцом разругались из-за этого. «Погода стоит хорошая», – писала я матери старой школьной ручкой; чернила кончались, письмо бледнело и теряло строку.
Как-то после обеда я отправилась на велосипеде вдоль обмелевшего затона в соседнюю деревушку. Полуденное марево вдруг отступило, зашумели жесткими листьями прибрежные тополя, у зелени появились гуашевый запах и фактура, и вот уже там, за рекой, гроза уверенными темными штрихами затушевала линию горизонта.