Я болезненно любила это место, прикипела к нему – и блин дымился на раскаленной сковородке из тяжелого чугуна, и место отвечало мне спокойной и уверенной любовью. Да, «карт де жур» была написана косо и неразборчиво мокрым мелом на грифельной доске, да, иногда на столиках блестели лужицы дождевой воды, а каштановые листья заменяли салфетки, но где пекли лучшие в городе блины? Где какао было заварено правильно, в этой почти алхимической пропорции сахара, шоколада и горячего молока?
…Почему меня тянуло сюда? Может быть, потому, что воздух здесь пахнет так пьяно по весне, а может, потому, что на пересечении городских и лесных дорог устаешь до той крайней точки, которая превращает горячий напиток в амброзию и деревянную скамейку – в облакоподобный диван, и потому, что Миша заснул наконец-то и дал мне полчаса, чтобы – даже не знаю, как назвать это человеческим словом, – подумать? Вряд ли. Замереть? Поглазеть?.. Впасть в шаманский транс, загипнозиться на былое… И когда это началось?
Бывало, смотришь на какую-нибудь точку в окне (ворона или что другое – оставим пока), и вдруг весь уйдешь туда, в какие-то координаты, на которых начинается потустороннее… Не будет окна – приклеится взгляд к радуге в стакане, заметишь вдруг пылинку в воздухе, увидишь родинку на виске у сына… И все – зависнешь, перестанешь моргать, засуществуешь – умо-зрительно…
Сколько времени прошло, не запомнишь. Тебя дернут, окликнут, доча, ты чего, или как-нибудь ласково, Луташа, скажут, эй, что ты, и потом уже требовательно, дернут за рукав, насупятся, мама, мама… Сойдутся параллели, дрогнут ресницы, наваждение сгинет. Мир снова станет ощутим не только с помощью глаз…
***
– Пришла собачка Баскервилей, – слышу я спиной со скамьи, где они сидят и курят первую подростковую папироску.
Гадкие утята. Гогочут уверенно, знают, что выйдут в лебеди – молодые, узкоплечие, с плохо выбритыми щеками, с россыпью прыщей на подбородке, – но не ведают, как мало надо для веселого дня, какая огромная, разбухшая от времени весна у них впереди, а потом университет, работа, путешествия, мир.
Реза, умница, тянет меня на берег, где растет, по колено в грязюке, такой багряный, совсем косогорский краснотал, и от воды идет сладковатый арбузный запах, так что кружится голова и хочется плакать.
Мимо проплывают баржи, и я, как продавщица в Старбаксе, записываю на бумажный стаканчик их названия.
Симпатико
Азур
Мирадор
Адда
И, конечно, моя любимица, снующая туда-сюда каждый день, ржавая, маленькая, кашляющая черным дымом, – Зевс-91.
Постоянное пребывание Ферди в России оборвалось в конце марта. Сменился вектор, его срочно перевели в Париж, из русскоязычных районов грозил ему разве что Улан-Удэ… но компас Ферди был упрямо намагничен на Москву, и, с холодной страстью игрока, он искал и всегда находил себе дело в офисе на Бережковской набережной по меньшей мере раз в две недели.
Он прилетал в «Шереметьево» в тот ранний час, который только очень неопределенно можно назвать утром, переводил стрелки на московское время, доглатывал цветной сон под говор балагура таксиста, приезжал на Охотный ряд, щелкал ключом в зашторенном номере в «Метрополе» и звонил мне. И, благодаря этим предрассветным его приездам, я провела там два-три утра, в которых было нечто от завтрака у Тиффани: та же легкость бытия, тот же блеск серебра и перламутра, и бесшумные шаги прислуги по узорчатому ковру, и круассаны с настоящим парижским воздухом внутри, и, где-то в глубине огромного зала, – прохладный подводный ключ арфы.
– Мсье Сати де Гюштенэр? – слышал консьерж мое старательное грассирование, и люстра отражалась в крошечной серебряной эмблеме на лацкане его пиджака.
Консьерж умел вести беседы по двум телефонам сразу, и при этом одними глазами сказать мне отчетливо и почтительно: «одну минуточку, сейчас позвоню и выясню-с». И действительно, в одном из телефонов, наверное, срабатывал у него нужный проводок, и некто всевидящий сообщал ему, что мсье Сати де Гюштенэр ждет госпожу Лутарину завтракать.
Потом наступила декабрьская разлука, когда все выходцы из Европы уехали из Москвы кто куда, в основном на рождественские елки. И Ферди тоже отправился: сначала в Париж, потом на три недели в Китай, потом еще куда-то… след его потерялся, мейлы приходили регулярно, но устно он не проявлялся никак, стреноженный часовыми поясами. И однажды я была им поймана врасплох, накануне Рождества январского, православного, когда он прикатил без предупреждения, с письмом на желтоватой бумаге и атласной круглой коробочкой.
И когда я поняла, как я рада его видеть, как я всегда буду рада его видеть, предупредил он меня о приезде или нет, в каком-то обратном порядке, точно конферансье облапонился и объявил первый номер – двенадцатым, только тогда стянула мне сердце тоненькой, рыболовной леской тоска по нему.
Не было у нее власти надо мной, не было. Оставалась она за решеткой совещаний, переговоров и встреч в расчерченном на графы блокноте, с понедельника по пятницу. А тут вдруг изогнулась, рванула и нашла свое.
– Скучала по мне?
– Нет.
– Совсем?
– Совсем.