И в этой глупости несчастной
У ваших ног я …
…Я не могла в это поверить. Он сидел, чуть ссутулившись, подавшись вперед, но смотрел не на меня, а на свой запотевший бокал, где пузырьки воздуха, идеально круглые, оторвавшись от идеально гладкого дна, всплывали и лопались в том же ямбическом ритме. Как он мог? Где успел, нашел, прочитал? Неужели с губ тогда запомнил? Неужели тогда? Последняя строка, легкий ангел, замерла на вздохе, и он сам, по-моему, не понял, что произошло, и посмотрел на меня несколько испуганно. И я сказала ему:
– Ферди, ты знаешь, что ты сейчас сделал?
– Это не я, – сказал он со свойственным ему лаконизмом. – Это ты. Ты же не поймешь иначе.
И поставил свой полный бокал на стол.
***
Утро было за окном или все еще тянулась ночь – я не знала и не могла знать.
Европейская, окрашенная чем-то южным, привычка Ферди даже в сумрачную московскую зиму закрывать ставни с наступлением темноты, всегда забавляла меня.
Он спал предрассветным крепчайшим сном, уткнувшись носом мне в висок и заломив свободной рукой мягкое вздыбленное крыло одеяла. Часы его валялись в углу на паркете, и было тихо, так замечательно тихо кругом, что я стала угадывать их микроскопическое «тик-так», относящееся, впрочем, ко времени не больше, чем монограмма на бутылке относится к тому, кто разливает по бокалам ледяную пену.
То вино уже перестало волновать память, каменные ступени дома, по которым мы поднялись в ту морозную ночь, уже пробила там и сям остролистая трава забвения, а нет-нет, да и вспыхнет в мозгу какая-то безделица: бенгальские огни, опалившие в ту ночь сугробы на Патриарших, или наша фотография, что ли… Да, поляроидный снимок, где Ферди, с зелеными от праздничных прожекторов волосами, пьет, запрокинув голову, шампанское того нового, первого для нас года, и еще один кадр, никакой фотопленке не доставшийся: одежда, как верная собака, улеглась на полу, в спальне прищурилась и вот-вот погаснет свечка, и Ферди, с улыбкой, за которую я ему все простила и прощу, смотрит на свое голое, свободное от черного кожаного ремешка, запястье, а потом, движением мальчика, запускающего самолетик, отправляет солидные швейцарские часы прямо в стену.
***
Мы завтракали, как можно завтракать только в новогоднее утро в России – бородинский хлеб, салат оливье и шампанское.
Ферди порывался еще раскурочить пакет с круассанами из некоей кондитерской «Ла Рошель», где его земляк работал шеф-поваром, но мне уже было так хорошо, и уже так пора было идти на работу, которая, увы, ждала меня именно первого января в виде рекламной съемки для нового ресторана, что я замотала головой и обняла его, выразив на языке глухонемых, на языке жестов, на языке влюбленных глухонемых и ласковых жестов: спасибо, нет, созвонимся, сегодня вечером, наверное…Его это рассмешило. Он ответил, что какое там «наверное», да точно, мы точно увидимся сегодня вечером, потому что я обязательно забыла что-нибудь у него, – и закрыл дверь, не прощаясь.
Я вышла из подъезда в полусонный, осторожно светлеющий город, и вдруг увидела, что мир сегодня существует только для меня.
Для меня на стене ближнего кирпичного дома было четко выбито название улицы, чтобы я не заблудилась. На другой стороне улицы стоял человек, и запрокинув голову, улыбался одному окну на втором этаже. А там мать, коронованная светлой косой и в зеленой цветастой мантии, держала на руках ребенка месяцев десяти и щелкала пальцами так, чтобы ребенок посмотрел на другую сторону улицы и увидел того человека.
Покровский бульвар был задрапирован снегом и льдом, и я смотрела на апельсиновый трамвай, бегущий навстречу (конечно, для меня) по солнечным рельсам, пока не увлажнились глаза, и я, вытерев их, перевела взгляд повыше. Но и там, в чуть волнистом от мороза небе самолетик быстропишущим мелком выводил для меня головокружительную фразу – все для меня и все мое, бесконечно, по прямой, бесконечно.
***
Легко работалось в тот день.
Никто не опоздал, свет выставили правильно, фотограф был доволен советами повара, повар был доволен снимками фотографа, – работа закончилась вовремя, когда ресторан еще резонировал, как пустой аквариум, и вспышки колченогих инструментов никого не пугали, только люстры еле слышно отвечали стекляшечками на пересмешки моих веселых подчиненных.
Потом глубокий синий зал пришел в движение, наполнился людьми, официанты мурашами забегали по своим тайным, им одним понятным тропкам… День был праздничный, день был семейный – родители явились в сопровождении разновозрастных чад, родственников и своих собственных родителей. Слышался веселый мокрый кашель крепких горластых детей, которые болеют за зиму один раз, да и тот родители не успевают заметить. Рядом сухо кашляли другие – дохлячки, что перебиваются с бронхита на бронхит и каждый вечер не могут заснуть (как мучительно, как адски першит в горле, когда пытаешься спрятать кашель под тяжелым зимним одеялом!).