Он давно знал, что в людях живут слова, не те, которые люди говорят, а совсем новые, которые еще никто не сказал. Где-то же они должны были жить, а он увидел, что они живут именно в людях. И еще он предположил, что эти слова когда-нибудь будут самими людьми, но только сомневался, что такое возможно, пока не разглядел, как следует, ту свою знакомую. А сейчас это сделалось возможным для них всех, потому что все они стали новыми словами себя, и этими словами разговаривали теперь с небом, крутой тропинкой, орлами и речками.
То есть нельзя сказать, что у них не стало рук или ног, или глаз, например. Все они были на месте, но теперь они были из слов, а слова из тишины. И когда они шли в горах – горы шли в них. И когда им светили звезды – они светили звездам в ответ. Потому что они были не книжными словами, а живыми, для новой книги, в которой они двигались и сомневались.
И тогда Лева понял, почему деревья так тихи внутри, и птицы, когда спят, тоже, и лошади, а человек все равно стонет и мечется или храпит так, что кажется, вот-вот помрет. Лева не любил, когда громко храпели, он боялся, что человек сойдет с ума или осатанеет, раз он храпит так сильно и страшно. Это потому, что деревья и животные растут из внутренней тишины, а человек нет. Человек растет из своих кошмаров, беспокойств и желаний. Вот он и ночью не может успокоиться, как, к примеру, лошадь или галька на пляже. А мог бы. Ему только надо нащупать эту внутреннюю тишину, которая в нем живет, и тогда он тоже начнет превращаться в новое слово.
Никто из них не испугался из-за того, что они теперь были больше словами, чем туловищами с руками и ногами. Они словно писали свою историю, только наоборот. Когда Лев Толстой пишет свои слова, то они все больше, например, становятся людьми или животными, – продолжал наблюдать Лева, – вот Анна Каренина, например, или лошадь, которая сломала себе ногу, и тот офицер хотел из-за нее застрелиться. А тут в горах все по-другому. У Толстого слова постепенно стали людьми, а в горах люди и вещи становятся словами, подумал Лева. И дальше он стал думать, как назвать ту книгу, которую они сейчас пишут, раз происходят такие превращения из людей и гор в слова, но почувствовал себя плохо от этого усилия, и поэтому он догнал Савву и спросил.
65
– Сейчас, – сказал Савва и остановился. – Сейчас. Говори собой, – сказал Савва.
– Савва, – что мы за книгу такую пишем, раз мы слова, – сказал Лева.
– Мы еще не совсем верные слова, – сказал Савва. – А книга про то, что мы здесь вместе. А как название, я не знаю, спроси у Профессора. У тебя, Лева, глаза сильно блестят, прямо как голубые фиалки.
– Если наша книга наоборот с Толстым, – сказал, размышляя, Лева, – то она не слова возвращает людям, а людей возвращает в слова. Только эти слова – новые, которые не врут, и даже если очень хочешь соврать, то все равно не получится. Камень же врать не может, или форель. Они есть как есть, и все. И новые слова тоже не могут врать, а они есть и живут. Знаешь, Савва, я что-то такое читал про книгу жизни, может, это и есть она. Нас же с тобой сейчас нельзя поставить в библиотеку, а Толстого можно. Потому что у него книга – книга, а у нас книга – жизнь.
Лева помолчал. Потом сказал.
– Вот мы зачем идем на встречу с Цсбе? Тебе, Савва, эта встреча, к чему?
– Мне эта встреча нужна, – сказал Савва.
Он постоял, вслушиваясь в монотонный гул речки из ущелья. От листьев кустарника в ветерке, сквозь которые било солнце в лицо Саввы, оно стало играющим и похожим на монгольское.
– Мне нужен Цсбе. Я ему скажу. Я скажу ему, прости меня, бог, и послушай. Раз ты пришел сюда и тебе нужно, чтобы мы тебя встретили, мы это сделаем, как бы нам трудно ни пришлось. И поэтому – вот мы.
– Ты ему скажешь, вот мы? – спросил Лева. – И все?
– А что еще? – сказал Савва. – Что еще, Лева?
– И что он тогда сделает, или ничего?
– Он сделает так, что люди перестанут умирать и убивать друг друга, и еще моря, растения и животных. Он сделает так, что животные тоже станут вечными, как их настоящие имена. Он сделает так, что жизни и смерти не будет, а будет то, что больше этих слов, я один раз видел.
– Как это, – не понял Лева, – что ты такое видел, Савва, что оно больше жизни и смерти?
– Носовой платок, – сказал Савва. – Я тогда после боя с Протасовым три дня в гостинице отлеживался. Тошно мне было и одиноко. Бой я проиграл, а Мария мне после этого даже не позвонила. И я все думал, зачем я тут вообще нужен, если бои проигрываю, а женщины от меня уходят. Послал коридорного за водкой, но выпить не успел.
Савва стащил с головы красную бейсболку с буквой W, что-то поправил внутри и снова надел.
– Лежу, мучаюсь, а тут солнце из окна светит на мой носовой платок на тумбочке. Серый, грязный. И вот я на него смотрю, и вижу то, что больше жизни и смерти. Я долго тогда смотрел, и когда курьер принес водку, я не стал пить. Я тогда почти все понял про себя и про все, но потом опять забыл.
Лева задумался.
– Чего-то я не врубаюсь, – сказал он, – при чем тут платок.