Читаем Клуб 'Эсперо' полностью

Кабаков ушел на двор, в летнюю кухонку, а Семченко взял с подоконника сегодняшний выпуск газеты. Сводка с Западного фронта была хорошая: штурмовали Речицу, выдвигались к Ровно; познанские добровольческие батальоны, не желая сражаться, бросали оружие и уходили к прусской границе. В Венгрии продолжался белый террор, девять тысяч человек томилось в тюрьмах.

Когда попили чаю, Кабаков достал из кармана бумагу с машинописным текстом:

- Гляньте, что мне в ящик подложили.

Семченко прочитал, хмыкнул:

- Чушь собачья... Не догадываешься, кто писал? Наденька твоя. Видишь, у буквы П верхняя перекладина не пропечатана.

- А сами-то вы чего пишете у себя в клубе? - неожиданно оскорбился Кабаков. - Думаете, изменится что от ваших писулек?

Крохотный паучок быстро-быстро спускался по своей нитке прямо в стакан с недопитым чаем. Неопрятно шевелились его лапки, паутинка то выгибалась от дыхания, делаясь невидимой, то вспыхивала мгновенным сине-зеленым пламенем.

Вот лежит листок на столе - машинная пропись, пальчики прыг-скок по круглым клавишам, пустое девичье мечтание о небывалом счастье.

А он-то, Семченко, чем лучше? Прав Кабаков. Неведомый Флорин, философ, которого, может, и не было никогда, и доктор Заменгоф - не из одного ли яйца они вылупились? Великая и благая надежда, пар, облачко над землей. Скитаются по свету послания, написанные на самом простом, самом правильном и доступном из человеческих языков. Предназначенные всем и никому в отдельности, холодные, потому что опять же для всех, выражающие общее мнение членов клуба, перелетают они из города в город, из страны в страну; недремлющим оком следит Линев за чистотой единого эсперанто исправляет ошибки и вычеркивает русизмы. Женя Багин шлепает свою печать, и возникает на листках одно слово, рассеченное надвое верхним лучом звезды: "эсперо".

Или в этом все и есть? Неважно, кто писал, и о чем письмо, и кому попадет оно в руки. Наугад, наудачу, в пространство. Плывет паутинка по миру, колеблется от дыхания.

И все же, почему именно шесть раз должна обойти вокруг света переписка философа Флорина? Почему в эсперанто восемь грамматических правил? Что за этим? А ничего, наверное. Просто числа придают строгость все той же вечной надежде, что мир станет лучше, что люди научатся понимать и любить друг друга.

Диалог учили: "Камарада, киу эстас виа патро?" - "Миа патро эстас машинисто..." Еще совсем недавно казалось, что путь от этого диалога к мировому братству рабочих короток и не извилист, но вот грянул выстрел в зале Стефановского училища, и все переворотилось в душе.

Зиночка, Зинаида Георгиевна, Казароза, почему так случилось? Философ с цветочной фамилией, киу эстас виа патро?

Да есть ли в эсперанто такие слова, чтобы рассказать кому-то, кто сам не видел, про коз на улицах, про голодных детишек, про беженок с баграми на скользких плотах, про шорника Ходырева и его сына, про гипсовую руку, про того курсанта, наконец, который бился с Колчаком за всемирную справедливость, но хочет говорить об этом теми словами, что были с ним всегда - родными словами. А город? Как расскажешь о нем? Разоренный, живущий надеждой, единственный. На этой земле родились, в эту землю ляжем, хотя сражаемся за весь мир, и нельзя говорить о ней на нейтральном международном языке эсперанто, потому что нет за его словами, из воздуха сотканными в кабинете доктора Заменгофа, ни крови, ни памяти, ни любви. Не той Любви, о которой толкует Линев и которая составляет будто самую суть эсперанто, а настоящей, обыкновенной - к ребенку, женщине, другу, запаху дома и осеннего леса над Камой.

Да, эсперанто - язык вспомогательный. Но если о самом главном сказать нельзя, тогда зачем он? Люди не станут лучше понимать друг друга, только еще больше запутаются. Пусть уж лучше на свой язык переводят, чтобы через себя понять. А он, Семченко, останется, что ли, при своем?

"В полдневный жар в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я..." Эти слова будут с ним всю жизнь, и до него были, и после него останутся.

А эти: "Эн вало Дагестана дум вармхоро..."? Как тут быть? Ведь уже и за ними стояли смерть и память, и любовь.

Ночью Семченко долго не мог уснуть - принимал лекарство, пил из графина теплую, отдающую хлоркой воду. Снизу, со второго этажа, наплывало за окном слабое жужжание светящихся букв над подъездом гостиницы; буквы были синие, стекло отсвечивало холодно, по-зимнему, как при луне. Будто снега отражали лунное сияние. Но тепло было. Огромный город никак не засыпал - кое-где горели окна, проходили парочки, тяжелый несмолкающий рокот, днем неслышный, накатывал с заводских окраин.

Никто здесь не помнил о маленькой женщине с пепельными волосами.

Перейти на страницу:

Похожие книги