Они уснули, обнявшись тесно, когда лишились сил. Их разбудил утренний холод, и оказалось, что пакари утащил всю одежду для своего гнезда.
Мараму, опустившись на колени, тянул украденное к себе. Мшума верещал и цеплялся лапами. Нуру, прикрывшись подушками, старалась не глядеть. Ночью всё было другим, и они были другими — лишь голосами во мраке, только теплом, неутолённой жаждой. Сейчас, в сером свете, пробивающемся сквозь щели ставен, всё стало прежним, и мысли о том, что они делили одно дыхание на двоих, вызывали жар на щеках.
Мараму ничуть не смущался. Он бросил одежду, измятую и высохшую так, на их холодную постель, и потянулся к Нуру.
— Теперь я сознаюсь, что видел тогда, у дома быков и телег, — негромко сказал он с улыбкой. — Ты танцевала в лёгком золотом наряде. Ткань развернулась, и ты осталась почти ни в чём — но я не успел досмотреть. Ты спросила, что мне открылось, но раньше я не мог сказать. Теперь могу. Теперь могу и смотреть…
И отнял подушку, и развёл её руки, и принялся целовать, ничего не стыдясь.
— Что за глупое видение! — задыхаясь, воскликнула Нуру. — Значит, дудочка показывает тебе женщин! И многих ты видел — так?
— Тебя одну. Может, дудочка хотела о чём-то сказать. Может, шутила. А может, это ещё случится, и зря я боялся, что не вижу свой путь.
— Такого не случится. Я не стану для тебя танцевать, это стыдно!
— Однажды ты танцевала, — напомнил он. — И видел только я.
— Да, но не этот танец! Ты глупый…
Подняв тёмные глаза, он посмотрел на неё, улыбаясь, и сказал:
— Увидим.
Дальше они обходились без слов. Он вёл, а Нуру повиновалась, удивляясь, как вышло, что он знал её лучше, чем она знала сама — знал и теперь показывал ей, и улыбался, и наблюдал, так легко пробуждая в ней жажду и так полно утоляя её. Всё это значило больше, чем смогли бы вместить слова — улыбка и взгляд, короткий вздох и сомкнутые ресницы. Руки его были сильны и нежны, и губы горячи.
Когда он выпустил её, притихшую, и, не отводя взгляда, начал одеваться, Нуру с тревогой спросила:
— Ты уже уходишь?
Разделиться теперь казалось невыносимым. От мысли, что он может уйти и не вернуться, делалось больно.
— Чего ждать? Дождусь, что в город придут кочевники. Останься здесь. Если не приду до темноты… Значит, не приду. Тогда поступай, как решишь, а лучше уходи. Помни, Марифа тебя приютит и не даст в обиду.
— Мы пойдём вместе, — твёрдо сказала Нуру и потянулась к одежде. — Вместе, и не спорь. Я буду держаться в стороне. Если обойдётся, вернёмся вместе. Если… Если что-то пойдёт не так, я поступлю, как ты велел. Не бойся!
Мараму развёл краску и нанёс не глядя — видно, так привык, что обходился без зеркала и без отражения в воде. Легко провёл по щекам, чтобы спрятать пятна, гуще — от висков к носу, и добавил по три полосы сверху вниз одним движением. Закончив со щеками, выкрасил веки и приложил к носу палец, оставив след от кончика до бровей.
Они заперли дом. Нуру хотела предупредить, что они уходят — может, и заплатить наперёд, — но хозяйка, видно, ещё спала, и мальчика не было во дворе.
День начинался светло. Великий Гончар уже сел за работу, и работа спорилась — разошлась почти вся глина, кружился синий гончарный круг, топилась печь. Город ещё не просох, он дышал прохладой и был по-утреннему тих. Рыжие стены окраин сменились белыми — но на широкой улице побелка облупилась, непрестанно задеваемая колёсами, тюками путников и корзинами разносчиков, показала жёлтое нутро.
Дома поднимались по широкому холму, и выше других стоял Дом Песка и Золота, опершись на колонны. Вровень с крышей раскинулись кроны деревьев паа, похожих на гнёзда на тонких ногах, зелёные и широкие.
— Может, этих детей и вовсе нет, раз уж никто их не видел? — спросила Нуру, едва поспевая за широким шагом гадальщика. — Может, кочевники лгут?
Мараму покачал головой.
— Я думал о том, — ответил он. — Марифа сказала, не лгут. Когда-то женщины приглядывали за детьми, качали колыбель. Её выносили наружу в те дни, когда мальчик племени становился мужчиной. Он должен был напоить детей собственной кровью… Потом кочевникам предрекли, женщина их погубит. Детей увезли, но женщины помнят.
Он вздохнул и опять покачал головой.
— Кочевники придут, и будет беда. Марифа велела идти и не задерживаться, а я сидел в доме забав. Был один человек, он мог передать весть, но струсил. Я надеялся на него, всё ждал. Видишь, пошёл сам, только когда оставаться было нельзя.
— Человек? У тебя есть друг?
Мараму обнял её, склонился к уху, мешая шёпот с тихими словами:
— О таком не говорят на улицах. Ведь ты знаешь о Творцах и Подмастерьях?
— Как я могу не знать? — ответила Нуру, думая теперь только о его руках и о том, что губы его касаются её щеки.