Мои товарищи поначалу пытались меня остановить, но потом замерли от восторга и предвкушения развязки. Буду откровенен – я не был каким-то там героем подобно Данко, воспетому этой оглоблей с усами, этим любителем драгоценных итальянских вин. Я просто не хотел умирать долго и мучительно с лопатой в заднице – меня гораздо больше устроила бы пуля в лоб или хотя бы штык в печень. Хотя, конечно, пуля эстетичнее – я бы лежал с маленькой дырочкой в виске и выражением задумчивости на бледном челе, красивый и стройный.
Наконец, их ржавые шестерёнки, страдающие от отсутствия масла в голове, причудливо скрипнули и повернулись. До них дошло, что я издеваюсь, причём уже добрых полчаса. Самый здоровенный и перегарящий стёр с подбородка слюни, поволоку с глаз и забухтел:
– Ах ты ж растудыть твою благородию…
И потянул из ободранной кобуры не менее ободранный револьвер. Я облегчённо вздохнул, но тут произошло неожиданное – сразу двое большевиков схватили мстителя за руки и потащили прочь, наперебой увещевая:
– Ты чё, этот рыжий за товарищем Левинзоном числится, нельзя его в расход.
Скрипнул засов, со всех концов хлева потянулись восхищённые пленники, наперебой восхваляя мои храбрость и остроумие, избавившие всех хотя бы на сегодня от мучений, а я задумчиво сопоставлял упоминание фамилии некоего Левинзона с моими горячечными видениями, когда кто-то из конвойных приносил воду и поил меня из котелка, не давая умереть от жажды. А также с тем чёрным маленьким большевиком, который спас меня от расстрела в день пленения и что-то пытался выспрашивать о свежей татуировке на моей груди, изображающей атакующую кобру на фоне солнечного диска…
…через два дня. Всё так же деревянная кобура маузера нещадно колотила его по коленке; всё такое же живое, постоянно меняющееся лицо – театральный мим, а не большевистский комиссар. Он был маленький, чёрный и горячий, как чашечка турецкого кофе. Товарищ Левинзон занимал кабинет, выходящий окнами на нашу тюрьму; в него меня притащили конвоиры. Какие-то кумачовые лозунги, плакат с красного цвета пролетарием, протыкающим штыком толстопузого буржуина; поломанный «ундервуд», графин дорогого хрусталя, но неимоверно грязный и без пробки, а заткнутый свернутой жгутом бумагой – весь этот комиссарский быт, наполненный вперемешку поломанными и испорченными вещами из «прошлой жизни» и современными уродливыми символами.