Снова мы с ветреным мартом пустились в новую авантюру.
Выжать кровь из камня. Тоска оттого, что вынужден записывать то, что растёт и пухнет за пределами всякой поддающейся расшифровке записи. Это, безусловно, н.е.ч.е.с.т.н.о. Мне бы найти нечто, что будет в равной мере меня подгонять. У марихуаны есть свойство настраивать меня против самого себя. Моя тень ждёт меня, момент времени — впереди меня, и моё осознание этого факта способно загнать нас в лёд затянувшихся неопределенностей. Подобная практика самообмана, хотя она одновременно может переживаться как напрасная трата времени или того хуже, как опасность для личностной цельности, известна всем мудрым. Жить воображением — это смелость, необходимость. Следует помнить о множестве возможных жертв твоего воображения. Поэтому множество людей боится воображения. Дайте только повод ораторам, они заклеймят его. Объясните им, что бояться нет причины. Как раз страх и губит нас.
Автобус с Восьмой Авеню отвёз меня на 34-ю улицу, с 34— ой я прямым маршрутом через весь город двинул на Причал 72. Буксир уже подошёл, и я взошел на борт «Самуэля Б. Малроя», поливаемый руганью со стороны капитана буксира. На береговой линии Нью-Йорка на капитанов барж валятся все шишки. Он старый и работать не может. Либо не будет, потому что зомби. Четыре баржи, выстроенные в одну линию, три часа качались на волнах на углу Причала 72. Вскоре после полуночи вернулся буксир и поволок их по Гудзону к судну в Верхней Бухте. Моя баржа шла последней, и, усевшись в своей каюте на корме, я смотрел, как справа исчезает берег Манхеттена. Мне вспомнилась одна ночь, когда давным-давно я прихватил с собой подружку, сплавать в короткий рейс, и как в такую же полночь мы бегали голые в конце буксирного каравана, насмерть укуренные, и орали круче, чем во время паники на Уолл-стрит, от каждого удара тёмных волн.
Утром мы прибыли на Бронксовскую Плавучую Пристань Номер 2 где-то в начале четвёртого, и буксир, взбивая чёрную воду в пену, дал задний ход, склянки пробили сигнал команде в машинное отделение. Тогда он развернулся на сто восемьдесят и скрылся в темноту. Несколько минут я наблюдал за ним, пока мог различить тусклый свет палубных иллюминаторов, потом остались лишь огни на мачтах. И я вернулся в каюту.
Стул, пишущая машинка, стол, односпальная койка, угольная печка, буфет, шкаф, человек в тесной деревянной хибаре и две мили до ближайшей суши.
Помню, мне казалось, что ночи конца не будет.
Я расколол полено и разжег огонь. Помогло… На несколько секунд, пока я не докурил сигарету, раздавил окурок в и без того перегруженной пепельнице и спросил себя, что делать дальше. Даже тогда, а всё это случилось очень-очень давно, стоило мне оказаться одному, как я начинал активно инвентаризировать самого себя.
Я перебрался из Лондона в Нью-Йорк и, сообразив, что наш с Мойрой долгий роман подошёл к концу, устроился на баржу. Время разобраться, разложить всё по полочкам. Серый стол передо мной завален бумагами. Реестры из прошлого: из Парижа, Лондона, Барселоны. Аккуратно напечатанные заметки, забракованные заметки, утверждения, отрицания, внезапные пугающие коллизии, масса свидетельств моего пребывания в состоянии неопределенности, длительной неспособности к действию.
Например, я написал: «Если я пишу: важно продолжать писать, чтобы продолжать писать. Это как будто я оказываюсь на другой планете, не имея карты, и мне всему надо учиться. Я разучился. Я стал посторонним».
Сидя за серым столом, передо мной — сигареты, спички, недопитая чашка чая. Без радио. Мёртвую тишину нарушают лишь звуки капель. На палубе, в окнах, на крыше, в нижних трюмах. Иногда тряханет от порыва ветра кабину. И донесётся звук колокола, вызывая у меня ощущение абсолютной пустоты ночи за стенами. Ещё шум водного бездорожья. Два часа я боролся с паникой. Иногда я боялся этих мгновений, но все же иногда испытывал смутное желание пережить их снова. Тогда я соскакивал в неумолимый ритм, доводивший меня до грани истерики.
Дождь шёл всю ночь.