Последний раз Шмаков приезжал в Париж, мы встретились и сидели в ресторане «Лангустьерри» на бульваре Монпарнас в том его конце, что выходит на бульвар Обсерватуар, в двух шагах от «Клозери де Лила». В ресторане мы, естественно, ели лангустов. Генка был спокойный, остриженный, вполне гладкий, немного по-американски провинциальный. Я запамятовал год, в который это случилось, думаю, где-то между 1987-м и 1990 годами. Перемазавшись лангустом, мы неторопливо беседовали. Для меня будущее, которое он предсказывал, тогда уже состоялось. Во Франции уже вышли пять или семь моих книг и ещё штук 12–15 вышли по всей Европе. Меня признавали, но мне уже начинало становиться скучно. Я прикидывал, что меня ожидает. В лучшем случае (я готовился перейти на французский. Я уже знал, как это делается) меня ожидала судьба какого-нибудь Анри Труайа (Тарасова): Французская Академия к концу жизни, лет в 70. И старость лет двадцать (так как мои предки — долгожители, то и я могу надеяться на длительную старость) подряд, с алкоголем, премиями, речами, открытием конференций, «дней литературы» и выставок, и, возможно, педофилия, как награда за долгие земные труды. Был ещё вариант: судьба политически некорректного писателя а-ля Жан Жене: замалчивание и большая слава после смерти. Ни то ни другое меня не устраивало. Я рассказал о своих перспективах и своем начавшемся разочаровании. «Не бесись с жиру, сколько людей хотели бы оказаться в твоей шкуре», — сказал Генка.
«А Бродский всех победил, Лимонов. Теперь он для тебя недосягаем. Получил-таки Нобеля», — не преминул уколоть меня Шмаков. «Я не пишу стихов с 1982 года, Геннадий», — заметил я.
Думаю, он не знал ещё, что у него СПИД. Скорее всего, несколько меланхоличным его сделало определённое разочарование. Он ведь не собирался, приехав в Америку, наблюдать, как пишут книги и обретают признание другие. Сам он, однако, весь ушёл в околокультурную жизнь и её сплетни, и мастер из него не состоялся. Конечно, можно сделать своей профессией профессию «человека, который знал Бродского», как сделали сейчас многие мелкие и несостоявшиеся таланты… Это был последний раз, когда я видел его. На бульваре Монпарнас мы и расстались. Он пошел в одну сторону. Я — в другую, к авеню Обсерватуар. Точную дату его смерти я не знаю. В 1988 году, подсказала мне одна книга. Сашка Минц скончался позднее. Конец его жизни несколько смутен, поскольку он уехал в Европу, стал пытаться сделать карьеру хореографа. Выпестовал себе молодого итальянского балеруна и привез его, гордый, в Америку. В Америке парень бросил своего тренера и любовника. Его взяли в Нью-Йоркский балет. А Сашка перепил и с горя умер. Сердце остановилось. Канва именно такая, хотя детали, возможно, проступят когда-нибудь, будут привезены заезжим старым приятелем.
Вспоминая шумную, весёлую квартиру на Колумбус-авеню, Генку в красных штанах, Сашку (одна из последних его ролей была Дроссельмейер в «Щелкунчике») — играющего в Дроссельмейера, юного любовника Леночки — Чарли, отирающегося в квартире, улыбка до ушей, себя в синих джинсах и вельветовом пиджаке, ещё лохматого, я прихожу к выводу, к которому приходят все, дожившие до моего возраста. Всё возможно только один раз, компании образуются и распадаются в несколько лет, максимальный срок существования группы — семь лет. Ситуации меняются, человеческие существа группируются иначе, и опять идёт отсчет срока. А сзади неумолимый косарь равнодушно выкашивает всех: СМЕРТЬ. Секрет существования человека состоит в том, что он задуман не как индивидуум, но как вид. А обеспечивает сохранность вида — семя. Как кораллы, громоздится человечество друг на друга, поколение на поколение. По сути дела человек должен был бы обожествлять семя — в семени его бессмертие. Вместо этого придуман на ближневосточном ландшафте некий тощий мертвец на кресте. Получается, что вместо жизни человек обожествляет смерть. На самом деле, семя — это чудо жизни.
Сломанный Птенец и Лунный Чех
Удивительно, как важна была Татьяна Яковлева. Только сейчас, по прошествии четверти века, это стало ясно. Она даже ответственна за мою причёску, вспомнил я. Она уговорила меня остричься коротко.