«Вспоминается метание, вместе с моими сотоварищами, по разным концам страны. Припоминаются мрачные залы судов, угрюмые судьи, равнодушно сосчитывающие человеческую греховность. Наискось от них, за моей спиною, бьется судорожно, жертвенно-радостно молодая, безжалостная к себе самой жизнь. Вот-вот захлестнет ее петля палача. Вот-вот навсегда закроются ставшие мне, почему-то, дорогими глаза, западут виски, заострится нос, — и ужас сжимал мое сердце».
Вспоминается Грузенбергу и охватывавший его душу восторг, когда ему удавалось отвести смертельный удар от своего подзащитного:
«Послушайте вы — мудрые, ровные, холодные люди — люди, для которых нет загадок, для которых жизнь ясна, как базарная такса; вы, знающие установленные цены на вещи, людей, даже на идеи: испытали ли вы когда такое счастье?.. Разрезать веревку на шее совершенно чужого тебе человека: разве есть на свете радость глубже и прекраснее...».
Перед больным, состарившимся Грузенбергом, вкусившим горький хлеб изгнания, но все еще печалующимся о судьбе своей «несчастной, бесконечно милой родины», встают знакомые образы, воспоминания о былых переживаниях. Один за другим проходят перед его умственным взором его подзащитные, «все эти беспокойные и бессонные хлопотуны за человеческое счастье. Хороши они были или плохи? Добрые или злые — как мне судить: ведь я всего себя роздал им по кускам».
Да, Грузенберг прожил свою жизнь не только для себя... Ведь он и сам был неустанным «хлопотуном за человеческое счастье».
Не могу закончить эти беглые наброски адвокатских образов, не подчеркнув одну общую черту, свойственную этим, по существу столь различным, людям: это — их любовь к России.
«Zwei Seelen wohnen, ach! in meiner Brust...»[69]
, мог сказать каждый из них словами Гёте. Преданные сыны еврейского народа, они вместе с тем горячо любили и свою родину — Россию, и верно служили ей. Антисемитизм, насаждаемый и поддерживаемый правительством, как мера борьбы против освободительного движения, не проникал в гущу русского народа и не мешал сближению евреев с либеральными и наиболее культурными слоями русского населения. Еврейская масса черты оседлости также прекрасно уживалась с христианским населением, пока не натравляли на нее подонков общества. И такие страшные события, как погромы или обвинения в ритуальном убийстве, разверзали пропасть между евреями и христианами. «Что в том, — сказал на процессе Бейлиса Грузенберг, — что я рос среди вас, учился в вашей школе, учился по вашим книгам, имел друзьями вас, христиан? Я жил вашими болями, вашей скорбью, вашими страданиями. А вот видите, ударил страшный час, раздались слова кровавого навета, и мы разъединены и стоим врагами друг против друга».Но это были лишь отдельные мучительные минуты; обычно же принадлежность к еврейской национальности легко совмещалась с признанием себя русским гражданином. «Любя свой народ и ценя его превыше всего», писал Слиозберг, «я всегда любил Россию... Приобщение к русской культуре... вполне согласовалось с верностью еврейской национальной культуре». А Грузенберг с умилением вспоминал свои детские годы, когда зарождалась его любовь к России. «Первые слова, которые дошли до моего сознания, были русские. Песни, сказки, сверстники первых игр — все русские». А потом университетские годы: «Русские книги, русские друзья и приятели — весь этот чудный мир молодых мечтаний и бескорыстных увлечений завладел нами всецело, закружил — и поднял высоко над землей».
На вопрос же, за что эта любовь: «за еврейское бесправие, за унижения, за погромы?» Грузенберг отвечал:
«Те, кто ставят так вопрос, не знают, что такое истинная любовь. За что любим Россию? Как это объяснить. За то, что. там солнце светит и греет по-иному; иначе плывут в небе облака, поет река, хрустит под ногами песок... ну и совесть в ней совестлива по-иному...».