Но благополучно доработать до конца года Михаилу Александровичу не пришлось. В ночь с третьего на четвертное декабря, когда он уже закончил работу и, вымотавшийся до дрожи в коленях, поднимался вверх по эскалатору, подземное пространство дрогнуло, в тоннеле глухо и тревожно заревело, и вода с взбаламученным песком прорвалась в нижний тоннель.
Михаил Александрович, понимая, что произошло непоправимое, резко развернулся на эскалаторе в безотчетном порыве бежать обратно, спасать то, что еще можно спасти, или тех, кого еще спасти не поздно. Но — не довелось.
Он не рассчитал своих сил, убывающих с каждым годом, и упал лицом вниз навстречу движущимся ступеням, и потерял сознание, сломав руку, два ребра и получив тяжелое сотрясение мозга. Михаила Александровича вынесло наверх, где его и подобрали. И Аврора Францевна со Светочкой в тревоге прождали всю ночь. А когда утром по радио сообщили о катастрофе, Авроре показалось, что она рассыпается на молекулы, но она нашла в себе силы накрутить телефонный диск и узнала, что Михаил Александрович находится в больнице, в реанимации, что состояние его тяжелое, но не безнадежное.
Удивительной, странной и знаменательной стала эта декабрьская ночь. Что только не привиделось Михаилу Александровичу, без сознания лежавшему под капельницей на высокой и жесткой кровати в реанимационном отделении. Что только не показалось ему в просвечивающем сквозь веки голубоватом мягком электрическом сиянии. Душа его, освободившаяся на время, не сдерживаемая почивающим разумом, гостила поочередно на празднике, состоявшемся в эту самую ночь у каждого из сыновей, которых разбросало по свету, развело, разобщило, размело ветрами времени.
Лилось шампанское в Хайфе, в баре концертного зала «Аудиториум», где госпожа вице-мэр Оксана Полубоевая и ее супруг, директор крупной клиники Вадим Лунин-Михельсон поздравляли с первым крупным успехом своего сына Якова, юного скрипача-виртуоза.
Оксана, на редкость элегантная в тускло-голубых шелках, сама подносила бокал шампанского своему сыну. И Яша, золотоволосый отрок с нежным детским румянцем и лукавыми ресницами, принимая первый в своей жизни стреляющий пузырьками и искрами бокал, вопросительно косил ясным глазом в сторону отца, чтобы принять одобрительный кивок и ответить на поощрительную улыбку.
Яша медленно пил бледно-золотое, пузырящееся счастье и, прикрыв глаза, с наслаждением прислушивался к похвальным отзывам о манере его игры, которые вспыхивали по цепочке, как лампочки праздничной гирлянды.
— Хейфец. Новый Хейфец, я вам говорю. Наш юный Яков точно так же отказался от портаменто, а на это способен лишь большой талант. Какое звучание! Сама бесконечность! Звук так и течет из неведомого в неведомое, потоком, рекою. И никаких разрывов, никакого вакуума в мелодии! Виртуоз. Истинный виртуоз. Он очень скоро станет мировой знаменитостью, этот мальчик. Дорогая Оксана, вы вырастили гения.
— Ну что вы, Шмуэль, что вы такое говорите! Это же вы его профессор, а не я. Я бы не смогла выучить Яшу играть даже на погремушках, даже на детском барабанчике. Это все вы, дорогой.
— Знаете, Вадим, какую рецензию я напишу в газету о вашем гениальном сыне?
— Ругательную, Ицак? Кисло-сладкую? Лицемерно-дидактическую? Не дорос, не созревший талант и прочее, как вы любите? Плюс сплошные наставления.
— Да с чего вы взяли, Вадим Михайлович?! Чтобы я — такое? О Яше? К тому же в своей клинике вы избавили меня от геморроя, что само по себе чудо, не так ли?
— Это чудо, разумеется. Но не я же избавлял вас от геморроя, а доктор Ривка Верник. Ей спасибо говорите.
— Сказал уже. И строго между нами, мальчиками, мы с ней даже, извините, переспали в физиотерапевтических целях. А Яша. Будьте уверены, он не имеет отношения к моему геморрою.
— Я и так в этом уверен, Ицак Нахимович.
— Ах, да не перебивайте вы, счастливый папаша! Мало ли что я там пишу в газеты и журналы! Но не зря же я лучший музыкальный критик Израиля. Моему мнению можно и нужно доверять, не сочтите за саморекламу. Так вот я считаю, что Яша, уж не знаю, как в жизни (юное поколение — сплошь прагматики, по моим наблюдениям), уже не знаю, как в жизни, а в искусстве — истинный романтик, носитель романтической традиции. Это, я полагаю, наследственное, русское. Такие эмоции, пафос, образы прямо-таки психологические и очень, я бы сказал, пластические, объемные. Он владеет смычком, как живописец кистью. Я так и напишу, и пусть на меня за это шипят… некоторые. Это драма, а не музыка. Это больше, чем музыка. Хотя ничего больше, чем музыка, не бывает. Интересно, он думает, что делает, или нет? Все так целостно и ярко. С ума сойти.