Игрой было все, по крайней мере – многое, от садистской привычки терзать вашу ладонь пожатием, больше похожим на волчий капкан, до обычая неизменно представляться: «Гений Глазков» или хотя бы купаться принципиально и исключительно нагишом; последнее пресерьезно аргументировалось с помощью аналогии, не совсем печатной, и, как с ним водилось, было воплощено в байке или легенде. Будто бы Коля непринужденно- нудистски купался в черте Москвы и оказался застигнут шокированным милиционером, спросившим, естественно, что он такое себе позволяет,
– А я эксгибиционист, – ответствовал Глазков своим полугнусавым голосом, и страж порядка, озадаченный незнакомым словом, взял под козырек:
– Простите! Я не знал.
Придумано? Возможно, и нет, если и я полагал в детстве, что «вегетарианец» – это национальность или гражданство. Житель страны Вегетариания. В любом случае игра, заразительная уже тем, что – игра, доигрывалась за Глазкова, без него, и вот, допустим, из воспоминаний Самойлова:
«Заходил к нам иногда академик Ландау. И однажды он встретился с Глазковым… Ландау обычно называл себя «Дау», так и представился Коле.
– А я сегодня был на Ваганьковском кладбище и видел там могилу генерала Дау, – сказал Глазков, предварительно сообщив, что он «Г. Г.», что значит «Гений Глазков».
– Это не я, – отозвался Ландау, ничуть не удивившись, что перед ним гений.
– Я самый сильный из интеллигентов, – заявил Глазков.
– Самый сильный из интеллигентов, – серьезно возразил ему Ландау, – профессор Виноградов. Он может сломать толстую палку.
– А я могу переломить полено.
…Они дико понравились друг другу и сели играть в шахматы».
Любопытно, что согласно самойловским «Поденным записям», делавшимся непосредственно и посмертно опубликованным, во время своего визита Глазков сообщает, что видел «могилу генерала May». А в другом варианте воспоминаний – «художника Доу». Реакция Ландау всякий раз передана одинаково, а что касается дурашливости «Г. Г.», то отчего бы ее и не поварьировать?…
Игра, игра, впрочем не единожды обрывавшаяся горьким осознанием:
Здесь сама нескладная инверсия превращает дежурный вопрос: «что такое?» в вопль: «…что?» За что?
Хотя… Всякое творчество, тем паче странная приверженность к рифмам (о чем, как известно, Толстой говаривал не шутя: это, мол, все равно что идти за сохою и пританцовывать), разве не игра, разнообразящая будни?
Так. И – не совсем так. Может быть, и совсем не так.
Владимир Корнилов догадался сопоставить два стихотворения, посвященных картине «Боярыня Морозова». «Какой сумасшедший Суриков мой последний напишет путь?» – спросит Ахматова, конечно отождествив себя с непреклонной никонианкой. А Глазков увидит своего двойника в юроде. И скажет, обращаясь к любимой женщине:
При том, что сама идея – государственная награда за бесполезность для государства – с точки зрения этого самого государства есть верх сумасшествия. Но сам «ордено- просец» как раз на том и настаивает:
Поэзия! Сильные руки хромого!
Я вечный твой раб – сумасшедший Глазков.
Дело, однако, тонкое.
…У Константина Николаевича Батюшкова есть стихотворение «Памятник», написанное в годы, когда он был безнадежно безумен (сумасшедший в самом буквальном, не метафорическом смысле), и представляющее собою «бессвязный набор слов». Во всяком случае, так считает дотошный и тонкий исследователь его творчества – в то время как это травестирование державинской оды (чем, к слову, отчасти является и «Памятник» Пушкина) – стихи замечательные!
Придется их привести целиком: