Ускользну от напрашивающегося замечания, что это – словно нечаянный прообраз поэзии нынешнего постмодернизма с его центонностью, то бишь ироническим цитированием предшественников, с его снижением тона и жанра (у Батюшкова – «в печати» взамен державинского «в потомстве», что граничит с пародией). Отвлекусь и от соблазна биографического комментария, от навязчивых догадок и даже прямых очевидностей (чтб это за «Елиза» и т. п.), словом, от сора, говоря по-ахматовски, от того, что способно толкнуть нас к поверке стихов эмпирикой первой, сырой реальности. Попробовать бы отвлечься и от печального факта, что это писал поврежденный в уме, однако – не выйдет. Как бы то ни было, чтб видим в «дико вдохновенных» излияниях Батюшкова?
Мелькнула, передав свой привет из уже близкого ему будущего, тень Авксентия Поприщина: «наш друг Наполеон» – наподобие «испанского короля», мании гоголевского сумасшедшего. Кесарь, превратившийся в косаря… Святого! Откуда коса? Из Апокалипсиса? Впрочем, договорились не вникать в происхождение стихотворных реалий… В общем, Кесарь – косарь, по бессмысленной, а вернее, над- смысловой логике созвучий – это тоже перекличка с чем- то более поздним, с поэтикой, которая перестанет чураться эффектного каламбура; с той поэтикой, что впервые ярче всего явится в Бенедиктове, продолжится Северяниным, выродится в Вознесенском… Хотя самая цепкая ассоциация – Хлебников, кого, к слову сказать, не могу не вспомнить, говоря о Глазкове. Да и он сам писал в молодости:
Конечно, читая такие стихи, как батюшковский «Памятник», пытаясь понять недоступное – или малодоступное – пониманию, в большей степени, чем обычно, напрашиваешься на подозрение, что играешь роль читателя-вымогателя. Ибо: «Что такое поэт? Несчастный, переживающий тяжкие душевные муки, стоны которого превращаются на его устах в дивную музыку»…
Похоже на Батюшкова с его тягчайшей болезнью?
«Участь его можно сравнить с участью людей, которых сжигали заживо на медленном огне в медном быке Фала- риса: жертвы не смущают слуха тирана своими воплями, звучавшими для него дивной музыкой. И люди…»
А это уже мы, точнее, я, пытающийся услышать музыку, даже увидеть смысл в «бессвязном наборе слов».
«…Люди толпятся вокруг поэта, повторяя: «Пой, пой еще!» – иначе говоря, пусть душа твоя терзается муками, лишь бы вопль, исходящий из твоих уст, по-прежнему волновал и услаждал нас своей дивной гармонией».
Что ж, цитата (из Сёрена Кьеркегора) небесполезная, отрезвляющая нас (меня) в попытках слишком въедливого прочтения поэзии; поэзии вообще, в том числе вполне логически внятной. И все же отметим: даже поистине, буквально безумное небрежение смыслом, не проистекающее из какого-нибудь авангардистского замысла, а навязанное душевной болезнью, даже оно участвует в том, что происходит смещение центра тяжести оды Державина, этого оселка русской поэзии. Торжественное самоутверждение певца «рода Славянов», отвоевавшего себе право внушать царям истину с улыбкой домашности и допущенности к верховной персоне, заменяется на галантный мадригал«Елизе» и, кажется, всем вообще дамам. Вплоть до того, что и царить отныне предписано лишь прекрасному полу: «Царицы, царствуйте… Не царствуйте, цари…» И единственный легитимный правитель, превзошедший Кесаря и оттеснивший самого Аполлона, – он, поэт; вероятно, потому, что величает женскую красоту.