Вопрос, в данном случае неминуемый: а может быть, сам по себе талант, тем более гений – род заболевания? Ведь и впрямь имеем дело с явной гипертрофией способности чувствовать или грезить, с нарушением равновесия, с чем-то вроде душевного горба («Как прежде, свой раскачивай горб впереди поэтовых арб…» – Маяковский).
Отвечая коротко: нет. Правда, Зинаида Гиппиус сожалела, что Чехов неисправимо нормален – не то что Достоевский, бившийся в эпилепсии, Гоголь, бросивший рукопись в огонь. Но если уж говорить о чертах болезненности, так часто поражающей высоко даровитых людей, то это, скорее, следствие колоссальных духовно-душевных перегрузок, а талант, гениальность есть гипертрофия того, что изначально присуще нормальному человеку: творческой способности, дара сочувствия, желания быть понятым.
Уже приходилось – в главе «Этот отсталый Коржа- вин…» – говорить достаточно очевидное: что нормальность – это не ординарность, что, напротив, соответствовать человеческой норме, несмотря ни на какие катаклизмы и катастрофы, дело невероятно трудное. Доступное немногим в искусстве. И все же одно дело – тот же Коржавин, кого попрекали «рассудочностью», а он отвечал в одноименных стихах, что «должен был твой разум каждый день вновь открывать, что значит свет и тень…Он осязанье мыслью подтверждал, он сам с годами вроде чувства стал». «Сумасшедший Глазков» – дело другое.
Даже у Батюшкова, в его «Памятнике», – победа высокой нормальности; победа не поэта-безумца, а поэта в безумце. Наперекор болезни. Даже «Кесарь – косарь», эта ассоциация, возникшая в затуманенном мозгу и потому необъяснимая, непременно подверглась бы множеству расшифровок и толкований, не знай мы, в каком состоянии сочинялись стихи, – и, уверяю вас, расшифровщики не только нашли бы что-то по-своему убедительное, но были бы в своих поисках правы. А уже окончательно возвращаясь к
Глазкову, к нему непосредственно и исключительно, можно и больше сказать:
И т. д. Стихи 1942 года, которые и дурашливыми не назовешь: тут не дурачатся, и череда странных действий и противодействий, свершаемых, выражаясь на нашем жаргоне, протагонистом и антагонистом баллады, череда, которую пересказать не удастся, а цитировать целиком – слишком долго, не прояснит внешнего смысла. Зато обнаружит логику дикой страсти, непримиримости, битвы, из которой нет и не может быть выхода…
Нет? Однако – находится вдруг, когда души заклятых врагов, освободясь от ожесточенной смертной плоти, вырвутся
Все в этом мире спор да битва, Вражда да ложь.
НН зачем-то вынул бритву, Бродяга – нож.,
«Зачем-то»… А слышится: зачем? Ради чего? «…Жалкий человек. Чего он хочет!… Небо ясно, под небом места много всем… Зачем?» (Естественно, Лермонтов.)
Они зарезали друг друга,
Ну а потом
Они пожмут друг другу руку
На свете том.
Поскачут вместе на конях, Вдвоем, не врозь,
И вместе станут пить коньяк Небесных звезд.
Странно выговорить: тут даже дата вдруг покажется не случайной у пацифиста (это еще очень сдержанно выражаясь) Глазкова. В стихах – и неизбежность, и невыносимость вражды…
Юродивый… Сумасшедший… Все-таки, может быть, многие слишком поверили этим автохарактеристикам. Даже коллеги, в отличие от государства, знавшие ему цену, склонявшие перед его первенством свои знаменитые головы, словно бы не могли отделаться от некоей снисходительности. Почтительной и любовной, однако…