Вечерами, в ясную погоду, на стеклянных стенах здания напротив разгорался пожар отраженного заката.
Дни тратились на хлопоты. Например, улаживание наследственных дел, или поиски какой-нибудь штуковины, чтобы повесить ее на стенку. Впрочем, старые московские друзья, которых я знал совсем иными, были заняты примерно тем же. О другом говорить не получалось: оказалось, что все важное для меня не соприкасается с московской жизнью. Говорить о немосковском я перестал. Но начал писать, увлеченно, погрузившись в оживающее в словах, старательное и слегка приукрашенное нежностью подобие жизни.
Иногда я замечал, что, в одиночестве, говорю сам с собой по-французски. Чужие звуки в московском воздухе звучали странно и завораживающе.
Так прошли первые месяцы зимы. Потом мне надоело. Мира, ограниченного прямоугольником монитора, собственной головой и оконной рамой московской многоэтажки, явно не хватало.
Иногда, скажем, в середине ночи, я четко понимал, что же на самом деле происходит: я пытаюсь описать радость и полноту прошлой жизни, чтобы позабыть о ее отсутствии в настоящем. Внезапное ограничение чувств: черно-белая пленка вставлена в глаза; в ушах городской гул; тело задыхается под тройным слоем одежды, нос цепенеет от неподвижного воздуха, что там еще? в голове майкрософт.
… Выходить без необходимости на улицу я перестал.
Ладить с Машей нам было легко как никогда.
Целыми днями она сидела за машинкой, шила и кроила, я же пристраивался в другом углу комнаты с ноутбуком.
Я точно знал, каких тем не надо касаться, чтобы не обнажать душевное несогласие. Например, буддийских.
Просыпался я каждое утро под бормотание мантр. Когда-то это серьезно подавляло меня, все это исступленное повторение непонятных слов, с полузакрытыми глазами, с блаженной улыбкой после, а потом ничего, научился не замечать, только вот какой-то инстинкт выгонял меня из комнаты, и я уходил с чашкой чая в самый дальний угол квартиры, где было не слышно.
Кажется, это называется: «притереться друг к другу».
Весна того года была неожиданно ранней, чем-то даже похожей на французскую: уже в феврале стаял снег, и, несмотря на общую уверенность что это ненадолго, так и не выпал вновь. Накопившаяся за зиму копоть и грязь сначала осела в бурую кашу под ногами, потом потекла по водостокам, и окончательно исчезла, сметенная дворницкими метлами. Целыми днями сверкало на жестяных крышах солнце. Недоверчивые деревья попробовали раннее тепло за две недели раньше положенного, и у них получилось.
Я начал выбираться на улицу.
Иногда я приходил посидеть на косогоре над Новодевичьим монастырским прудом. Неподалеку высились белые стены монастыря, к которым когда-то я, десятилетний, впервые задрал изумленную голову в вязаной мамой шапочке (из рукавов черной цигейковой шубы свисали красные рукавицы, связанные резинкой для сохранности), и осознал, что такое время. Древние, неровные, вросшие в землю стены, под которыми
Я садился на корточки, с бутылкой пива в руках, и пальцы мои лишь стыли немного, а не замерзали до онемения. Отвыкшими глазами я щурился на солнечный свет, разглядывая растопыренную внизу кляксу пруда, чуть тронутые нежной зеленью деревья парка и излучину реки с коричнево-желтыми коптящими заводами на другом берегу. Маленький кусочек огромного мира вне дома, окна и зимы.
К началу июня мы уехали на Онежское озеро. Происходивший там Рэйнбоу[14]
интересовал нас не особо, но очень хотелось на Север…… Прислонив к сосновому корню рюкзаки, мы смотрим на озеро. Тишина, белые барашки, пустая синева горизонта. Я раздеваюсь. Ветер холодит бледную зимнюю кожу, подсушивая пот на спине и покрасневших от рюкзака плечах.
Неожиданно ледяная вода обжигает ноги, потом неуклюжий, расталкивающий упругую воду, разбег, и –
И – счастье на теплом песке.
Отдохнув, мы идем на звук голосов, и обнаруживаем трех очень юных девушек и горбоносого, птицей нахохлившегося парнишку, пытающихся вскипятить воду в ржавой консервной банке, вставив в нее еще одну, из под пива. В костре дымят зеленые ветки. В деревянном ящике черной пушистой тряпочкой – обмякший от жары и комаров котенок. Больше никого нет.
Ближе к вечеру поднимается ветер, небо темнеет и мы второпях ставим типи[15]
, в который набиваются остальные.Ночью, когда все засыпают, я наконец-то остаюсь с огнем, один. Иногда выбегаю под град холодных капель, поправить клапана (ветер с озера, все время крутит и часто задувает прямо в открытую пазуху типухи), обсыхаю у очага, выкуриваю трубку за трубкой.