На второй день они хотя бы оделись, отворили ставни, заправили измученную тахту, сожрали подчистую все, что оставалось в холодильнике, даже полузасохшие маслины, и, вопреки всему, что диктовали ему чутье, здравый смысл и
Они шли, шатаясь от слабости и обморочного счастья, в солнечной дымке ранней весны, в путанице узорных теней от ветвей платанов, и даже этот мягкий свет казался слишком ярким после суток любовного заточения в темной комнате с отключенным телефоном. Если бы сейчас некий неумолимый враг вознамерился растащить их в разные стороны, сил на сопротивление у них было бы не больше, чем у двух земляных червяков.
Темно-красный фасад кабаре «Точка с запятой», оптика, магазин головных уборов с выставленными в витрине болванками голов (одна – с нахлобученной ушанкой, приплывшей сюда из какого-нибудь Воронежа), парикмахерская, аптека, минимаркет, сплошь обклеенный плакатами о распродажах, брассерия, с головастыми газовыми обогревателями над рядами выставленных на тротуар пластиковых столиков, – все казалось Леону странным, забавным и даже диковатым… – короче, абсолютно иным, чем пару дней назад.
Тяжелый пакет с продуктами он нес в одной руке, другой цепко, как ребенка в толпе, держал Айю за руку, и перехватывал, и гладил ладонью ее ладонь, перебирая пальцы и уже тоскуя по
Сейчас он бессильно отметал все вопросы, резоны и опасения, что наваливались со всех сторон, каждую минуту предъявляя какой-нибудь новый аргумент (с какой это стати его оставили в покое? Не пасут ли его на всякий случай – как тогда, в аэропорту Краби, – справедливо полагая, что он может вывести их на Айю?)…
Ну не мог он без всяких объяснений запереть
Ему так хотелось прогулять ее по ночному Парижу, вытащить в ресторан, привести в театр, наглядно показав самый чудесный на свете спектакль: абсолютное преображение артиста с помощью грима, парика и костюма. Хотелось, чтоб и ее пленил уют любимой гримерки: неповторимая, обворожительно мерзкая смесь спертых запахов пудры, дезодоранта, нагретых ламп, старой пыли и свежих цветов…
Он мечтал закатиться с ней куда-нибудь на целый день – хотя бы и в парк Импрессионистов, с вензелистым золотом его чугунных ворот, с тихим озером и грустным замком, с картинным пазлом его цветников, кружевных партеров, геометрических самшитовых лабиринтов, с его матерыми дубами и каштанами, и плюшевыми куколями выстриженных кипарисов…Запастись бутербродами и устроить пикник в псевдо– японской беседке над водоемом, под картавый лягушачий треп, под треск оголтелых сорок, наблюдая плавный ход невозмутимых селезней с их драгоценными изумрудно-синими головками…
Но пока Леон в мельчайших деталях не представлял себе их с Айей нынешнего положения, пока не выяснил намерений его друзей из конторы – самым разумным было если не смыться из Парижа куда подальше, то, по крайней мере, отсидеться за дверьми с надежными замками… Что там говорить о вылазках на природу, если на крошечном отрезке пути между домом и продуктовой лавкой Леон беспрестанно оглядывался по сторонам, резко останавливаясь и застревая перед витринами…
Вот тут он и обнаружил, что одетой фигуре Айи чего-то недостает. И понял: фотоаппарата! Его и в сумке не было. Ни «специально обученного рюкзака», ни кофра с камерой, ни этих устрашающих объективов, которые она называла «линзами».
– А где же твой Сanon? – спросил он.
Она легко ответила: – Продала. Надо ж было как-то к тебе добраться… Башли твои у меня тю-тю, спёрли.
– Как – спёрли? – Леон напрягся.
Она махнула рукой:
– Да один там, наркуша несчастный. Спёр, пока я спала. Я его, конечно, отметелила, – потом, когда в себя пришла. Но он уже все спустил до копейки…
Леон выслушал эту новость с недоумением, подозрением, с внезапной дикой ревностью, ударившей в сердце, как набат: какой такой
Мельком благодарно отметил: хорошо, что Владка с детства приучила его смиренно выслушивать любой невероятный бред. И спохватился: да, но ведь