– Однажды я отправился в долгое путешествие и так устал, что искал место, где можно отдохнуть. Тогда я нашел одно дерево, дающее большую тень. Аромат его плодов распространялся по округе, а рядом с деревом был источник чистейшей воды. Так что я лег под дерево, ел его плоды, пил воду из источника и спал сладким сном. «Как мне вознаградить тебя, дерево? – спросил я. – Чем благословить? Пожелать тебе много ветвей? Они у тебя уже есть. Сказать: пускай твои плоды будут сладкими, а аромат сильным? Ты это уже имеешь. Сказать: пускай рядом с тобой будет источник пресной воды? Он уже дан тебе. Я не могу благословить тебя ничем, кроме одного пожелания: пускай все добрые путники отдыхают под твоей сенью и прославляют Бога, тебя сотворившего». Это дерево – Брюнн.
10 февраля 1786 года. Снова идет снег.
Я всегда рьяно выполнял свою миссию, поскольку знал, что Яков таким образом меня выделяет. Ведь кто, если не я? В то время я бегло говорил по-турецки и на тамошних обычаях собаку съел. Однако после недавних фиаско Яков отстранил меня и приблизил к себе младшего и более расторопного Яна Воловского: его, одетого по-казачьи, со смуглым лицом, разделенным надвое пышными польскими усами, постоянно видели рядом с Господином. Вторым помощником стал Антоний Чернявский, шурин Якова. Крутились вокруг него, как мухи, обделывая свои делишки, также Матушевский и Виттель, а больше всего Эва, которая его защищала и постепенно из дочери превращалась в мать.
С Ерухимом у нас было много общего, и пока младшие предавались тому, что высокопарно именовали жизнью, мы предпочитали говорить о прошлом, том, которое здесь никто уже не помнил и не ценил. Ведь мы руководили нашим делом с самого начала и видели больше, чем кто-либо другой из нашей большой махны. Я же мог гордиться тем, что остался единственным из тех, кто был с Яковом с самого начала, ведь ни реб Мордке, ни Иссахара, ни даже Моше из Подгайцев и его отца, похороненного в Ченстоховской пещере, уже нет в живых, хотя я всегда думаю о них скорее как об ушедших и ожидающих всех нас за каким-то большим деревянным столом, причем дверь в их комнату находится здесь, в этом большом замке. Разве смерть не является лишь великой иллюзией, подобно тому, как в мире существует множество иллюзорных вещей, в которые мы верим, словно дети?
В то время я много размышлял о смерти, так как во время одного из моих отъездов умерла в Варшаве моя Вайгеле, дав жизнь моей третьей дочери, которую я назвал Розалией и которую очень полюбил. Ребенок родился слишком рано и был очень слабеньким; мать, уже не первой молодости, не перенесла трудные роды. Она тихо скончалась в нашей квартире на улице Длуга в присутствии двух сестер, которые объявили мне эту ужасную новость, когда я вернулся из Брюнна. Думаю, что Бог хотел что-то сказать мне, даря эту крошку во времена, исполненные сомнений и тщеты, – мне, который никогда не был хорошим семьянином; мы с женой тогда уже редко общались в смысле плотском и давно перестали надеяться стать родителями. Что хотел сказать Бог, одарив меня Розалией? Думаю, что таким образом он вновь утверждал меня в забытой роли отца, напоминал о ней, чтобы я взял на себя заботу о сыновьях Якова.
Поэтому я с радостью возвратился в Варшаву, где занялся своими делами, а также исполнением обязанностей по отношению к нашей большой семье, но прежде всего окружил заботой двух сыновей Якова: Юзефа и Роха (Розалию временно оставив у ее теток), которым уделял больше внимания, чем своим собственным. Они учились, готовились стать офицерами. Яков хорошо знал, что́ делает, отдавая их под мою опеку, потому что я старался, чтобы варшавская среда их не развратила, и испытывал к ним особую привязанность, особенно к старшему, Роху, казавшемуся мне ближе; и я много раз пересчитывал по пальцам темные ченстоховские месяцы, когда он появился на свет и когда Яков меня возвысил, великодушно простив мне мой проступок. Но Рох всячески избегал меня и даже выказывал особую неприязнь. Казалось, мальчик меня стыдится: я был для него недостаточно поляком, слишком евреем, мой певучий акцент его раздражал, а сам я вызывал отвращение. Приближаясь ко мне, он морщил нос и говорил: «Луком пахнет», что меня очень огорчало. Юзеф, подначиваемый старшим братом, также бывал со мной груб, но иногда – случалось – проявлял и нежность: думаю, кроме меня, у них не было ни одного близкого человека. Да и жилось этим мальчикам непросто: постоянно по чужим углам, потом по интернатам Рыцарской школы; вроде бы избалованные, но считающиеся чудаковатыми, они сделались своенравны, держались друг за друга, словно весь прочий мир был им враждебен. Тщательно скрывали свое еврейское происхождение, всегда старались быть больше поляками, чем их польские товарищи.