К роднику прильнет
только тот, кто умер добровольцем,
дальним взором бога зачарован.
Нам же разве только шум дарован,
но зато ягненка с колокольцем
звук тишайший не спугнет.
XVII
Где, в каких орошенных блаженно садах, на каких заочных
деревах, из каких чашечек цветочных
вызревают невиданные плоды утешенья? Эти
драгоценные, падающие на вытоптанный луг дети
для твоей бедности? С благодарностью неизбежной
удивляешься ты, этот плод с другими сравнив,
крупный и невредимый в кожице нежной,
хотя птицы легкомысленны и ревнив
червь. Бывают ли дерева, где гнездятся
ангелы, пока садовники не убедятся:
для этих чужих деревьев мы невесомы…
Неужели мы, теперь уже только тени,
зрея и увядая среди растений,
не нарушаем тихой летней истомы?
XVIII
О танцовщица: смущенье
преходящего – как его пустила ты в ход,
где окончательное вихревращенье
дерева, что вобрало в себя колебаньями год?
Разве не расцвела, когда ты высоту овевала,
вдруг верхушка твоей тишиной? Не взошла
разве ты солнцем над ней, летним солнцем, где торжествовала
ты, состоящая вся из тепла?
Восхищенное дерево, отягощенное чудом
тихих плодов, где цела все еще твоя кровь
в зрелом кувшине с более зрелым сосудом
и в картинах, где одно с другим соприкасалось
там, где темной полоской бровь
тенью в стену или рисунком вписалась.
XIX
Золото в банке капризном не призрак, скорее пророк,
многим тысячам ведомый, только медной монете
нет приюта нигде, пристанища нет ей на свете;
нищий слепец как родной для нее уголок.
В магазинах соседних деньги как дома;
маскирует их мех, гвоздики, шелка;
он, молчаливый, стоит, и ему одному знакома
пауза: деньги дух переводят исподтишка.
Ночью хотела бы сжаться разжатая вечно рука;
утром будет судьбу ловить она снова и снова
и удерживать; светел, убог разрушающийся понемногу;
но приметил бы только его прозорливый издалека
и воспел бы, восславив. Лишь в песне предвестие слова.
Слышно лишь Богу.
XX
Здешнее: дальний урок меж созвездий-соцветий
скольких влечет, как и влек;
соученик наш, первый, второй или третий,
непостижимо далек.
Мы протяженность едва ли в судьбе обнаружим,
пусть ее мера – магнит;
так осторожно сближается девушка с мужем:
как бы минуя, манит.
И в отдалении не замыкается круг,
Стол широкий, на блюде, как позывные,
рыбьи лица и взгляд.
Рыбы немы, но что, если, минуя звук,
где-нибудь в пространстве без рыб иные
по-рыбьи заговорят?
XXI
Сердце мое, воспой невиданные сады,
издали прозрачные, как стеклянная ваза,
где наслаждаются прохладою воды
розы Исфагана или Шираза.
Сердце мое, ты тоже не лишено
этих цветущих ветвей, для которых вериги —
при ветерках возносящихся спелые фиги,
и на пиршество с ними ты тоже приглашено.
Ты не знаешь лишений, когда ты достойно дани,
принимая одно решение: быть!
Шелковое, ты в составе священной ткани;
и в одну из картин внутренне вовлечено ты,
(пусть каждый миг твой – мука, ты нить)
от ковра прославленного не отлучено ты.
XXII
Вызов судьбе: дивное изобилье
нашего бытия – городской пейзаж.
Каменные мужи, изваянное усилье:
на краю портала и под балконом страж.
Медные колокола, чья дубина
сокрушить готова будничный хлам,
или колонна в Карнаке, нет, руина,
пережившая почти вечный храм.
Так излишества рушатся в безуспешной
гонке желтого дня; предшествует он кромешной
тьме, а в ночи ослепительная заря.
Но не напрасно кривые в полете нависли.
Ярость пройдет, но, быть может, останутся мысли,
и то, что было, значит, было не зря.
XXIII
Призови меня ты в предстоящий
час, неотвратимый средь времен;
у него собачий взгляд молящий,
но и он при этом отвращен,
если ты схватить его намерен;
лишь в недостижимом даровит,
ты свободен, если не уверен,
кто тебя в пути благословит.
Ищешь ты опоры бестолково,
молод слишком, зелен для былого,
для того, что не было, ты стар.
Прав лишь тот, кто славит неизменно
тех, кто ветвь и нож одновременно,
нас – в грядущей сладости удар.
XXIV
Этот порыв: из податливой глины лепить!
Кто поддержал бы первопроходцев отважных,
строивших города на прибрежьях блаженных и влажных,
чтобы, маслом наполнив кувшины, вино самодельное пить.
Боги, для них наши помыслы – первоосновы;
хмуро судьба разрушает их сумрачный час.
Но бессмертны они. Посмотри, мы готовы
слушаться каждого, кто бы вслушался в нас.
Тысячелетнее племя отцов с матерями,
мы переполнены нашим растущим плодом;
он взломает нас, пренебрегая дверями.
Мы бесконечно отважны, хотя перед нами погост!
И молчаливая смерть, не брезгуя нашим трудом,
приобретет и отдаст наше полчище в рост.
XXV
Слышишь? Работают без опасений
грабли в саду: человеческий зов
незабываемой предвесенней
речи. Неотразимо нов
сигнал грядущего. Не впервой
слышать его, а тебе все мало;
при этом звуке ты сам не свой:
ловишь то, что тебя поймало.
На дубах листья перезимовали,
коричневые, почуяли луч;
ветерки воздух ознаменовали.
Чернеют кустарники. Поле – ложе
для пухлых жирных навозных куч;
проходят часы, становясь моложе.
XXVI
Голос творения – птичий крик.
Звуком внезапным сердце томимо,
а дети на воле кричат помимо
птичьего крика в случайный миг.
Как люди внедряются в сновиденья,
далям всемирным равновелики,
птичьи ли крики в свои владенья,
в пространство ли вклинились детские крики.