Опять ходил вчера в Прадо, где «Адам и Ева» – тициановский оригинал и копия Рубенса – висят на одной стене встык: очень поучительное сравнение. Рубенс не делает честных копий, это почти всегда реплики, накануне у Тиссена видел его «Венеру перед зеркалом», писанную с той работы Тициана, что была когда-то в Эрмитаже, там все иначе, а здесь гораздо ближе, Ева так просто скопирована, объект у Адамов один, картины при этом про разное. У Тициана Адаму не больше 30, идеальный мужчина Ренессанса, сильный и свободный. Он еще не связан с Евой, он сам по себе и прикасается, отпрянув. У Рубенса Адаму под сорок, волосы на голове начали редеть, тело поплыло. Нет ни силы, ни свободы: Адам Рубенса уже зависим от Евы. У Тициана одинаковые ветки прикрывают срам Адаму и Еве. Рубенс оставляет ветку только на Еве, показывая нам зажатую меж ног пиписку Адама, совсем не победоносную. Адам Тициана выбирает выбор. Адам Рубенса – жену. Он про щей горшок и сам большой, про то, что Параше препоручу семейство наше и воспитание ребят: недаром за ним торчит передразнивающий мечту попугай, которого у Тициана нет в помине. Адама Тициана изгнали из рая за дерзость, Адама Рубенса за робость, за то, что ищет тепла, за то, что предпочел дом, очаг, быт, подменил небесный рай земным. Сложные отношения были у христианства с семьей, гораздо более сложные, чем принято считать нынче. Всех, кто празднует сегодня, с Рождеством Христовым!
Пока вчера гулял по Прадо, Мадрид изменился до неузнаваемости, его как вымело. Еще позавчера и третьего дня невозможно было ходить ни в какое время, я едва передвигался в толпе. Гостиница моя в самом центре, за что имею карнавальных блядей под окнами, одних и тех же бомжей-попрошаек, строго сидящих по своим местам, шмыгающих туда-сюда и отворачивающихся от вас карманников с уже примелькавшимися лицами, молодых людей, в поисках приключений часами простаивающих тут же, – всех их в сочельник сдуло, словно они двинулись в церковь или на званый рождественский ужин. Утром и днем сегодня тоже никого, я аж взгрустнул. В элегическом настроении пошел гулять по пустому гулкому городу, шел дождь и, спасаясь от него, заглянул в церковь, страшную снаружи и внутри, чай, не Италия; из репродуктора звучала бодрая детская музыка, почему-то положенная на «Болеро» Равеля, было сладко и тревожно; священник, явно обрадованный тому, что кто-то пришел, поздравил с праздником, пригласил сесть, и я в прострации просидел минут пятнадцать, время от времени видя его добрую успокаивающую улыбку. Когда я все-таки встал, чтобы уйти, он двинулся за мной закрыть на засов дверь; и ведь он точно спешил домой, но не дал понять этого: Божий дом открыт до последнего посетителя.
Смотрел вчера на «Слепую мать» Шиле – парафраз мадонны с младенцем, которая всегда зрячая, не только буквально, но и метафизически, провидит крестный путь Сына, как «Сикстинская» Рафаэля. А здесь – слепая. И не один младенец, а два. Свои они или чужие, мать не видит, не знает разницы.
Живо представил, как могли бы за эту картину ухватиться наши фундаменталисты, большие любители противопоставить христианство и гуманизм. Вот он ваш Евросодом, и младенцев два, и мать слепая, костистая, страдающая анорексией, и губы ее алые, и вся пластика ар-деко, вот уже сто лет шагающая по подиуму, все это про гламур и общечеловеческие ценности, а совсем не про Господа нашего Иисуса Христа.
Не-а.
И «Сикстинская» Рафаэля – про любовь, и картина Шиле – про любовь. И гуманизм про любовь, и Церковь. И даже гламур бывает про любовь. А поиски разницы между любовями от лукавого. Господь наш Иисус Христос, как слепая мать, разницы между своими младенцами не видел.
2014. Война
Новый год в Вене прошел по-венски. 31 вечером попал на «Летучую мышь» в Оперу. Купил у спекулянта билеты и сидел в пятом ряду партера в свитере и вельветовых штанах посреди господ в смокингах и голых дам в бриллиантах, чувствуя себя совершеннейшим Пусси Райотом. Мышь была прекрасна. Из Оперы побежал на ужин к замечательной венской пианистке, где, чтобы не пропустить полночь, включили радио, по которому ровно в 12 зазвучал тот же Штраус. Само собой, о Штраусе и говорили; пианистка, комментируя сказанное, играла его вальсы, словом, Франц Иосиф и Сисси распахнули свой самый благоустроенный, свой пленительный, свой бравурный и мертвый мир для понаехавших из России, где все по-прежнему живет и тяжело, трагически, неопрятно дышит.