Гулял я тут по одной подмосковной усадьбе. Дворец и парк XVIII века со следами былой красоты. Усадьба не погибающая, дырявая, без крыши и пола, о нет, она в высоком государственном статусе, и на поддержу морды лица тратятся силы и деньги. Очертания былого парка вполне просматриваются, а, значит, все объемы утрясены друг с другом – там Чайный домик и Каприз, здесь Усыпальница, открытые партерные просторы и темные бунинские аллеи, все продумано и просчитано. И вдруг посреди этой геометрии – клякса, бородавка: стеклянный прямоугольник с железной крышей, хозблок непонятного назначения, как с дачи в 6 соток. Оказывается, за усадьбой числится карета, которую решили выставить, не в различных службах, коих предостаточно, и не в Капризе, как это сделано в венском Шенбрунне, а в специально изготовленной конуре: экспонировать можно круглый год, обзор со всех сторон, какая мысль, какая находка. Но при возведении находки просчитались с высотой, аж на 30 сантиметров, и карета в свое жилище не влезла. Не сносить же его? Ведь на строительство было потрачено денег раз в 10–15 больше любой благопристойной сметы: дело житейское, у всех жены, дети и планы. И встала навек в парке неземная красота, внося в продуманный чертеж немножко хаоса. Защитники старины махнули рукой, им есть, с чем бороться – в том же парке открыта шашлычная поблизости от темной аллеи. В десяти метрах от прибежища для меланхолии – шашлычок под коньячок, вкусно очень. Но тут хоть понятен профит: одни закусывают, другие зарабатывают. А будка для кареты, которая туда не влезла, вставшая в старинном парке наравне с памятниками, это чистая идея, высокая абстракция. Миргородская лужа. Главная, на самом деле, скрепа.
Умнейший Майк Ли, смотреть которого всегда незамутненное счастье, снял фильм о Тернере. Весьма образованный живописец, боготворивший Клода Лоррена, представлен в нем чавкающим, сопящим, пердящим и хрюкающим животным в ядреном фламандском вкусе. Художник, писавший почти абстракции, новатор, на сто лет опередивший время, опрокинут в стихию, господствовавшую за сто лет до его рождения. Тернер как Тенирс Младший. Англия как неизбывная интернациональная Фландрия, общая детская, одно на всех корыто. «Обаяние – это английское национальное бедствие». Когда б вы знали из какого сора. Из фламандского пестрого сора растет «сливочное английское обаяние» – по слову Ивлина Во, на века определившего английскость английского искусства. «Сливочное обаяние, рядящееся в тигровую шкуру», как следует из фильма Майка Ли, происходит из шкуры кабаньей. А между шкурами сень старого вяза, ливанского кедра, сандвич с огурцом, серебряная сахарница, дамы с осанками, лакеи с манерами, и все прекрасно играют в теннис – то, что хранит и пестует сериал Downton Abbey. Теннисный корт размером в остров. Радуги Тернера, интенсивные, драматичные, из-за которых его считали сумасшедшим, встали над этим кортом как родные.
Двадцать с лишним лет назад бассейн «Москва», незадолго до этого приговоренный стать Храмом Христа Спасителя, давал прощальный бал – воду уже выпустили, но к демонтажу еще не приступили, и какие-то остроумцы устроили там вечеринку. В памяти от нее не осталось ничего, кроме художника Бренера, который несколько лет спустя сел в Голландии за то, что нарисовал на картине Малевича знак доллара. А тогда, в бассейне, он залез на вышку, расстегнул штаны и стал яростно дрочить, поворачиваясь поочередно на все четыре стороны. Публика, поначалу ошарашенная, вскоре вошла в азарт, и одни с отвращением, другие с восхищением, третьи, просто скалясь, дружно кричали: «Шайбу! Шайбу!». Искусство объединяет.
Голландская акция легко прочитывается: Малевич стал королем рынка, и бескомпромиссный Бренер в борьбе с коммерцией поставил на нем клеймо доллара. Акция в бассейне «Москва» не так прозрачна, но можно предположить, что творец осеменял место, вдруг объявленное сакральным. А, может, и совсем не так, я не по части Бренера. Но в бассейне «Москва» художник опередил свое время на двадцать с лишним лет. Оборачиваясь сейчас на уходящий год – от взятия Крыма и до падения рубля, – я вижу мужчину, забравшегося на вышку и энергично работающего рукой. А вокруг него публика, и одни с отвращением, другие с восхищением, третьи, просто скалясь, дружно кричат: «Шайбу! Шайбу!»