Он лежал, скорчившись, под одеялом, и голосом, сходящим на нет, просил воды неведомо у кого, огромное юго-восточное екало в брюшной полости, казалось, будто червь медленными толчками продирается через тело… Боже, как больно, Аня, больно, бабушка, больно, и нет тебя рядом, и не будет больше никогда. И слезы спасали его от боли, гасили боль.
Да, слезы спасали, лились обильно, беззащитно, он вставал, подвывая и хныча, принимал седальгин, сильную наркотическую дозу, он знал, что в один из этих приступов покончит с собой, но для этого нужны еще условия — так чтобы все, абсолютно все было кончено…
А ведь я тоже хотела, чтобы ты стал композитором, сочинил хорошую музыку, говорила ему мертвая жена. Ведь я тихо любила тебя, я дала тебе несколько лет тихого счастья, тихого дома, по крайней мере, спокойствия, ведь мне больно, больно, Боже, как мне больно, — пульсировала печень, и он начинал причитать: Анечка, моя бедная Анечка, почему никогда не вернусь я к тебе, — что уже принимало ритм посредственных стихов.
Если бы она хоть где-нибудь была, можно было приползти к ней на коленях, с печенью в руке, и пусть жить с нею дальше, влачить жалкую маленькую семейку, опять притворяться чутким, может быть, изменять ей иногда стыдливо и страстно, о нет, я не способен на такую сильную жертву, во имя чего, спрашивается, ведь ей уже давно все равно (вновь пульсируют стишки, Лоханкин) и мне давно — тоже. Но что-то существует все же…
Андж, который начинался как твое вдохновение и первые годы жизни настраивал тебе лиру, который затем соблазнял тебя винами и наркотиками, уводя в мир спасительных грез, теперь обернулся безумием, чтобы вскоре показать тебе истинный свой лик — лик смерти.
Стаканский боялся возмездия, а именно: если действует закон наказания, то он должен быть наказан за измену, предательство, гибель ее, гибель их ребенка, и он знал наверное, что когда-нибудь это наказание свершится.
И в каждой новой женщине он подозревал своего очередного палача, достигнув крейсерской скорости двух-трех бурных любовей в год, он вздыхал свободно, если отпустило.
И вот с Анжелой столь легко отделавшись тогда (сто рублей и тотчас съеду) он вздохнул свободно, на крутом троллейбусном вираже покидая Ялту, и не то чтобы забыл (он не забывал ничего никогда, даже в узком любовном значении этого слова) а удалил девушку в память, вторгся в другую, полную и уже немолодую красавицу из нотного магазина, открыл новый роман, и когда лицом к лицу вновь столкнулся с Анжелой, испытал мощный электрический удар — все-таки оно нашло его, и теперь окончательно ясно: палач явился, спокойно и черно вошел палач.
20
Цель встречи была ясна и вполне корыстна. Анжела дала ему тетрадку, исписанную красивым и круглым. Стаканский представил себе синий ворох партитур — беспомощных, жутких, однако, читать принялся с волнением.
Начало было ожидаемым, и важно было удержаться, чтобы не вздохнуть, словно Анжела стояла на ковре напротив, в потных руках сжимая скрипку, но вдруг Стаканский споткнулся о недурной образ, затем перечитал одну коротенькую фугу и удивился ее ясной двойственности, наконец, вернулся в начало и внимательно прочитал всю тетрадь.
Фуги были великолепны. В них не было и следа воющей, прижавшей ладони ко лбу девушки. Перед ним был композитор, равный по силе Скрябину, Шнитке… Ялта, чей воздух уже столетие был полон дыханием русской богемы, рано или поздно должна была породить гения.