— Это даже не похоже на Кэмерон. Когда это снято?
— В самом конце лета, перед началом учебного года. Думаю, она работала над своим портфолио. Она никогда не упоминала о таком своем интересе?
— Я бы сказала, нет.
— Почему?
— Потому что она осталась бы с разбитым сердцем.
«Разбитое сердце — привилегия человеческого бытия», — не раз говорила Иден. Я не понимала, что она имеет в виду. Мое сердце было разбито много раз — и что, я должна сказать спасибо? Но сейчас, спустя столько лет, наконец начинаю понимать, что в действительности она говорила обо всей жизни. Невозможно быть живым и ни разу не почувствовать боли, если живешь правильно.
— Она очень красивая, — говорю я. — У нее вполне мог быть шанс.
— Мир полон красивых девушек.
— Даже если б она потерпела неудачу, это был бы ее выбор, верно? Отчасти она до этого додумалась.
Эмили не отвечает.
Мы в сотне ярдов от края эстуария, неглубокого канала с морской водой, чей берег покрыт пеной, в полутора сотнях ярдов от границы прилива. Мой взгляд привлекает какой-то предмет на ровной поверхности воды. Камень или ныряльщик. Но это тюлень, всплывший на краю эстуария. Мы видим, как он вытягивает себя из мутной воды: его передние ласты, гладкую коричневую голову, нос, нацеленный на прибой. Ему нужно вернуться туда, дюйм за дюймом, обратно в море. Никто не поможет ему добраться туда.
— Почему вы сейчас об этом вспомнили? — говорит Эмили. — Какое это имеет отношение к делу?
— Просто пытаюсь понять мечты Кэмерон.
— Зачем?
Сама не знаю, почему, но не могу отвести взгляд от тюленя. Смотрю, как он сражается с рыхлым песком, приподнимается и бросает тело вперед. Он не создан для таких движений, вообще не создан для земли, только для воды. И все же он продолжает путь.
— Иногда о людях можно узнать больше всего именно из их мечтаний. Кто мы, когда никто не видит, кем мы на самом деле хотим быть, если сможем туда добраться.
Эмили смотрит на фотографию, потом на меня. Она растеряна, разгневана — или все сразу.
— Вы говорите, что
— Дело не в макияже. Я не об этом. Я говорю
Эмили качает головой, и я вижу, что она меня не понимает. Может, это потому, что я сама едва себя понимаю. Похоже, я затеяла абсолютно неудачный разговор.
Прежде, чем успеваю подвергнуть себя цензуре или передумать, я говорю:
— Эмили, я не хочу сделать вам больно или потрясти вас, но есть основания подозревать, что ваша дочь еще ребенком подверглась сексуальному насилию. Вам что-нибудь об этом известно?
Она замирает, мгновенно, будто я ее ударила. В каком-то смысле так и есть.
— Откуда вы вообще такое взяли?
Я могу только говорить дальше, ненавидя каждое свое слово.
— Некоторые доказательства поступили из клиники, в которой Кэмерон была месяц назад. Сейчас я не вправе сообщать вам больше, но осмотр показал внутренние шрамы.
— Что? — слово рвет воздух между нами. Песок под ногами кажется предательским, скрывающим ножи. Из всех вопросов, с которыми сейчас сражается Эмили — почему Кэмерон вообще поехала в эту клинику, почему скрыла поездку от нее, — только один обладает властью уничтожить ее. Слегка. Или совсем. Меня тоже.
— Вы можете припомнить момент в детстве Кэмерон, когда она начала меняться? У нее могли появиться ночные неприятности с туалетом. Или она просилась спать с включенным светом. Возможно, кошмары, внезапные истерики, сильная эмоциональная реакция без причин…
— Я не знаю. Я не могу вспомнить ничего подобного. — Эмили качает головой, думает. Ветер треплет ее волосы медового цвета.
— Лидия говорила, что раньше Кэмерон выглядела живее. В этом есть какая-то доля правды?
— Я не знаю, — повторяет Эмили. — Возможно. В какой-то момент у нее начались частые боли в желудке. Я думала, она просто нервничает по поводу экзаменов или что-то в этом роде. Она впечатлительная девочка.
— Сколько ей тогда было?
— Восемь или девять.
— Когда эти симптомы проявлялись сильнее? По утрам? Когда она садилась за домашние задания?
Я вижу, как разум Эмили путешествует в прошлое, отыскивает воспоминания; вижу, как эти воспоминания, будучи найденными, меняются.
— Вообще-то со школой у нее все было в порядке. Отметки оставались хорошими. Домашние задания она делала легко. Кроме одного года. Кажется, в четвертом классе. Тогда она целый семестр провела дома, со мной.
— Целый семестр? Почему?
— У нее был мононуклеоз. Мы еще думали тогда, что это немного забавно. Что она так рано подхватила «поцелуйную болезнь».
— Да, раньше его так называли. — Я отвечаю осторожно, потому что мы наконец-то к чему-то пришли. Мне требуются усилия, чтобы говорить медленно, взвешивать каждое слово. — Но в действительности это подавленная иммунная система. Такое бывает при стрессе. Вы не помните, что в это время происходило дома? Рядом с Кэмерон появлялись какие-то новые взрослые? Люди, которые особенно интересовались ею?
Она моргает, едва не разваливаясь на куски.
— О чем вы на самом деле спрашиваете?