На следующий день я пришел к кабинету твоего дедушки. Ему выделили кабинет в новой административной высотке, на одном этаже с ним сидели только ректор и проректоры. Я застал его на месте, но у двери собралась настоящая толпа, стояли штативы с камерами, велись съемки. Работали журналисты с двух каналов, одни брали у него интервью, другие готовились снимать короткометражный документальный фильм “Один день из жизни академика”. И я ушел, сжимая в кулаке записку: “Приходите завтра после обеда в палату № 317 старого стационарного корпуса, Ван Лухань хочет с вами увидеться”.
В конце концов пришлось идти к нему домой. Я очень боялся, что откроет твоя бабушка. Ван Лухань не говорила прямо, но я чувствовал, что ей хотелось бы сохранить все в тайне. Когда тем вечером я подошел к вашему дому, из одного окна доносилась музыкальная заставка к выпуску новостей. Я пристроил велосипед напротив подъезда и стал возиться со звонком на руле. Когда на знакомом мне старом велосипеде подъехал твой дедушка, я последовал за ним в подъезд, сунул ему в руку записку и сбежал. Думаю, он даже не успел меня разглядеть, а я не успел посмотреть, какое у него сделалось лицо, когда я вручил записку.
Назавтра было пасмурно. Утренний туман рассеялся только к вечеру, когда начало темнеть. Небо было серым, как крыло голубя, словно его выкрасили в голубиный камуфляж. Здания мышиного цвета с третьего этажа выглядели плоскими, как на плохом эскизе. Мы с Ван Лухань хотели посушить одеяло на солнце, но этот план пришлось отложить до лучших времен. Отопление в палате еще не отключили, жар бил в лицо, навевая дремоту. Я приоткрыл окно и дверь, чтобы немного проветрить, а Ван Лухань молча хлопотала вокруг дедушки. На ней был темно-зеленый свитер, который я раньше не видел, и когда она случайно касалась ткани, та трескуче искрилась.
Ветер ворвался в окно и пролетел через палату. Дверь дважды скрипнула. Я вскочил на ноги, Ван Лухань резко обернулась. Мы впились взглядом в дверь. Казалось, в следующую секунду она распахнется и он шагнет внутрь.
Но он не появился. И на второй день тоже. И на третий, и на четвертый…
Целую неделю над городом висел туман, потом наконец распогодилось. Мы выбрались на террасу, поставили сушилку для белья и расстелили одеяло, а про прищепки забыли. Пока Ван Лухань ходила за ними в палату, я залез под сложенное квадратом одеяло, только руки торчали наружу. Услышав шаги, я стал размахивать ими, как неуклюжий робот. Кажется, она засмеялась, – сидя под душным одеялом, я представил, как улыбка собрала две мелкие складочки в уголках ее рта. Она наступила мне на ногу, велела прекращать баловаться. Но я все размахивал руками. А потом почувствовал, как что-то коснулось моей правой ладони. Деревянная прищепка. Она зажала указательный палец, но совсем не больно – ее рука придерживала прищепку за другой конец. Она то осторожно сжимала прищепку, то отпускала, палец нежно сдавливало, а мое сердце как будто угодило в тиски. В темноте я представлял, как соприкасаются наши рыхлые от солнца тени и та малая часть, где они накладываются друг на друга, легонько дрожит. Наверное, я вспотел – прищепка обмякла и лежала на пальце влажными губами.
А потом исчезла.
Ладно, поиграли, и хватит, сказала Ван Лухань, вытаскивая меня из-под одеяла. Вручила мне половину прищепок и велела скорее приниматься за дело.
От слепящего солнца в глазах поплыли круги. Я сощурился и улыбнулся, осторожно пряча в карман руку с остатками тепла.
Мы закрепили одеяло прищепками, чтобы его не унесло, – ветер той весной был страшный. Одна прищепка осталась, и Ван Лухань приколола ее у виска, забрав непослушные прядки, которые постоянно лезли ей в лицо, мешая работать. И я увидел ее ухо. Маленькое ушко, оно пряталось в волосах и выглядело таким бледным. Узкая тонкая мочка отливала голубым, посредине была дырочка для серьги. Бабушкины уши тоже были проколоты, но отверстия в ее мочках больше, глубже и чернее. Ни бабушка, ни Ван Лухань серег не носили, но бабушкины уши выглядели обыкновенно, а от вида этой дырочки в ухе Ван Лухань сердце пустело, как пересохший колодец.