– А я, представляешь, подумала, что твоя мама вернулась. Я ведь тебе рассказывала, однажды она купила на свою заначку облигации, а в тот день среди покупателей разыгрывали лотерею, и ей достался третий приз. Вот такие же в точности сережки. Но у нее они крепились клипсами к мочке, прокалывать было не нужно. Она все боялась их потерять, поэтому почти не носила.
Я положил пакетик в потайной отдел рюкзака, застегнул его на молнию.
– У одноклассницы уши уже проколоты? Такая маленькая, и как ей родители разрешили? – Тетя смотрела на меня с улыбкой.
Я схватил рюкзак и вышел в подъезд.
Очевидно, с сережками я промахнулся. Любому было ясно, что это подарок взрослой женщине, а что еще хуже – жемчужные серьги навели тетю на мысли о моей маме. Прошло столько лет, и пусть мама давно исчезла из нашей жизни, тетя не могла избавиться от этой воображаемой соперницы (что показывает: моя тетя – очень постоянный человек). Потом она говорила, что в ту ночь не сомкнула глаз. Серьги были очень похожи на украшения, которые носила моя мама, кому же еще их дарить? Тетя не могла представить, что в моей жизни есть другая взрослая женщина, о которой она не знает. И пришла к выводу, что я до сих пор поддерживаю связь с мамой. Всю ночь она ворочалась с боку на бок, внося коррективы в этот вывод, и к рассвету накрепко поверила: моя мама вернулась, мы с ней часто видимся, очень может быть, что она увезет меня с собой.
В канун Рождества я проводил Ван Лухань на автобусную остановку, выдыхая пар, мы сказали друг другу “До завтра!”, я вытащил из кармана розовый пакетик, сунул ей в руку, развернулся и бросился бежать, на бегу столкнулся с подходившим к остановке мужчиной, и пока он соображал, что к чему, меня уже след простыл.
На другой день волосы Ван Лухань по-прежнему плотно закрывали уши. Мне хотелось убрать их и посмотреть, надела ли она сережки. Я начал жалеть, что не купил заодно и заколку, – так хоть одно ухо показалось бы из-под волос. Обтирая дедушку, Ван Лухань наклонилась прополоскать полотенце, прядь с правой стороны ее лица качнулась, разделившись надвое, и я увидел половинку уха. Мочка была голой, никакой сережки. Ван Лухань наверняка заметила мое разочарование, но объяснять ничего не стала. Вместо этого сказала: набери воды, а на обратном пути зайди в сестринскую, передай им, что задвижка на окне сломалась. Я ответил: они и слушать не станут. И к задвижке ведь приделали проводок. Ван Лухань кивнула, подошла к окну, дернула за проводок и сказала, что вечером ветер переменится на северный, проводок может не выдержать. Она как заведенная терла ладони тыльными сторонами, раньше я был очарован этой нервностью, но теперь едва не взбесился. Неужели она ничего не видит вокруг, кроме сломанной задвижки? Я сердито схватил термос и вышел в коридор.
В очереди за водой я все еще злился. Не из-за сережек, просто она совсем меня не замечала. Что бы я ни сделал. Возвращаться в палату совсем не хотелось. Ведь ей все равно, есть я или нет. Я представил, как она хлопочет вокруг дедушки, каждый вечер выполняет одни и те же операции, словно автомат. Представил ее худую руку, выглядывающую из широкого рукава, как она стирает пыль с прикроватной тумбочки, берет термос и медленно спускается на первый этаж. Представил, как она стоит у окна со сморщенным яблоком в руке, как с яблока падает длинная змейка кожуры. Без меня никто не скажет ей, что яблоко сладкое. Но это неважно, ведь она все равно не может почувствовать сладость. Я представил, как она будет откручивать проводок с задвижки, чтобы открыть окно, а потом прикручивать его на место, виток за витком, как будто это заводная пружина в ее теле. Белый пластик постепенно сотрется с поверхности проводка, останется только голая проволока. А потом проводок заменят. С наступлением сумерек она сунет руки в карманы пальто, выйдет из больницы, пересечет дорогу, постоит на остановке и запрыгнет в одиннадцатый автобус. Казалось, она провалилась в одну из щелей этого мира, и никто ее не замечает, кроме меня. Шестым чувством я понимал, что она очень одинока. У нее нет ни семьи, ни друзей. Возможно, в целом мире я – единственный, с кем у нее осталась хоть какая-то связь. Единственный – тебе не понять, какой роковой соблазн таился в этом слове. Когда-то я считал единственной маму, но по ночам ею владел папа, а позже, солнечными вечерами, ею стал владеть лакричный дядюшка. И в конце концов она стала его полной собственностью. Когда я считал единственной тебя, ты без умолку рассказывала о своем папе, о чертовой Москве и Сибири. И потом все-таки уехала за ним в Пекин. Даже тетя едва не оставила меня ради Сяо Тана. Всем вам было на что опереться, помимо меня. В конце концов эти опоры оказывались сильнее и вы бросали меня одного. Я ненавидел соперничество, ненавидел жить в постоянном страхе потери. Но с Ван Лухань было иначе. В ее душе не нашлось места ни для меня, ни для кого бы то ни было. Никто не мог ее у меня отнять. Вверяя ей свое сердце, я не чувствовал опасности.