Тем самым возможности светской карьеры для Донна были ограничены с самого начала: католики, или, как их называли в Англии, «паписты», в глазах общества были под подозрением. Однако место личного секретаря лорда-хранителя печати Томаса Эджертона, фактического министра иностранных дел Англии, открывало для Донна весьма многообещающее будущее. Уже через год патрон добивается того, что Донн становится членом парламента от палаты общин.
Но столь удачно начатая карьера обрывается. В 1601 г. Донн сочетается тайным браком с племянницей лорда Эджертона, Анной Мор. Разгневанный отец девушки добивается отстранения Донна от должности, лишения его места в парламенте, заключения сперва в тюрьму, а потом под домашний арест. На процессе, возбужденном тестем, стремящимся оспорить эту роль, Донн выступил в качестве собственного адвоката. Его страстная, исполненная красноречия защита своего права любить и называть ту, кого любишь, женой перед Богом и людьми, защита, подкрепленная виртуозным знанием юридической казуистики,[748]
– привела к тому, что суд вынужден был признать законность венчания.[749] Но Донн оказывается персоной non-grata при дворе. Начинается десятилетие скитаний по родственникам и покровителям, когда он с женой, не имея ни пристанища, ни доходов, должен жить у доброхотов. Творчество – единственное, что остается Донну.К тому моменту, когда Донн и его сверстники входили в литературу, елизаветинская эпоха близилась к закату. Однако, по словам Гегеля, «сова Минервы расправляет крылья в сумерках». Крайняя усложненность, «интеллектуальная взвинченность» и философичность того литературного поколения, что с легкой руки насмешливого Драйдена получило название «метафизиков», объяснялись именно тем, что они застали «конец великой эпохи». Они стали свидетелями распада и деградации некогда блистательных форм, когда с действительности срывают покров декорации и обнажается структура несущих конструкций.
«Ты обернул глаза зрачками в душу» – эти слова Гертруды в «Гамлете» могли бы быть идеальной формулой для описания мироощущения поэтов-метафизиков. Их литературные предшественники в первую очередь отслеживали внешнее – несколько театральное проявление страсти, жест. «Весь мир – театр» – не столько шекспировское «открытие», сколько «общее место» эпохи.[750]
Так, королева Елизавета выступая перед парламентом, объявит, что «мы, властители, выходим на подмостки этого мира, чтобы сыграть нашу роль на глазах всего человечества…».[751]Старшие елизаветинцы, разыгрывая драмы своих жизней, нуждались в подмостках, котурнах – чего стоит один мятеж Эссекса, – его безумная воскресная скачка по Лондону, когда он выкрикивал в толпу: «Клянусь, честью клянусь», надеясь тем самым поднять ее на бунт…
У Донна от этого театрализованного ощущения жизни, свойственного эпохе, сохранилась драматичность как некое особое качество, присущее всем его стихам, однако драматичность внутренняя. Каждое из стихотворений Донна, можно назвать, пользуясь его же формулой, «The dialogue of one» – «Диалог одного». Диалог человека с его собственными страстями.
Эпоха признавала за человеком «не то что право, но неизбежную предопределенность быть существом противоречивым, сочетать в себе доброе и злое».[752]
Центробежные, рвущие душу на части импульсы находили выплеск в великих авантюрах того времени, в неутоленном стремлении за горизонт: к новым странам, новым впечатлениям. В этом отношении Рэли с его заморскими экспедициями – ради присоединения к Англии новых колоний, в поисках Эльдорадо – фигура типологическая. Но Донн – авантюрист в куда более высоком смысле, чем Рэли. Его авантюра пролегает во внутренних пространствах. Даже его стихи-путешествия «Шторм» и «Штиль» – отчеты о плавании к Азорским островам – оказываются картографией духа. Исследованием его каверн и червоточин:«Пасторальная» поэзия Сидни или Спенсера нуждалась в некоем внешнем ландшафте. Донн исследует ландшафт внутренний. Он вглядывается в самое лицо страсти – порой пугающее и леденящее душу: