— Минута, минута у тебя еще только, Матвей, осталась. Ну! Глупый, добрый, хороший...
— Хватит, Надя...
— Хватит, Матвей, прошла твоя минута. Да открой ты глаза, не бойся, не съем я тебя.— Надька замолчала, с трудом удерживая слезы. Переборола их, топнула ногой.— Я передумала. И не уговаривай меня.
— Не буду, не буду, ты молодец, Надька, ты хорошая, ты лучше Алены...
— А ты... почему ты выбрал Алену?
— Потому что ты еще маленькая была... Когда у вас свадьба?
— Осуждаешь меня?
— Как я тебя могу осуждать, если сам такой.
— Я люблю его, и...
— Нет, Надя, только его.
— Ага, только его,— уже не скрывая слез, согласилась Надя.— Но вот в последнюю минуту, когда назначили свадьбу, подумала: ведь это уже навсегда, прощаться навсегда надо с тобой. Понимаешь меня? А на свадьбу придешь? Свадьба в воскресенье.
— Понимаю. Но на свадьбу, Надя, прости меня, не приду.
На свадьбу ему все же пришлось пойти, нельзя было не пойти, хотя он и боялся идти. Боялся и самой свадьбы, и встречи на ней с Аленой. Уговорили Махахей с Барздыками. Они тоже долго обсуждали меж собой, быть или не быть ему на свадьбе, и порешили, что невозможно не быть. Какая это свадьба, если нет на ней председателя. Более того, Барздыки настояли, что не кому-нибудь, а именно ему, Матвею, выкупать невесту у Махахеев. На то у них был свой расчет, и обмануть их ожидания Матвей не посмел. Алена на свадьбу сестры не приехала, знала, что встретится там с ним, и отбилась телеграммой. Ему показали ту телеграмму, чтобы не было больше у него отговорок.
Железный человек
Лестница служила переходом, спуском с одной улицы на другую. С каждым шагом, с каждой ступенькой сжималось и обуживалось небо над головой и тянуло сыростью, затхлостью, неуловимыми перемешанными запахами людей, что пробежали, прошествовали и промчались на машинах здесь в бесконечности дня и затерялись в каменной громаде города, успокоились до рассвета. Но асфальт и косые срезы земли в обе стороны от асфальта впитали и хранили в себе присутствие этих вчерашних торопливых людей, ночной липкий дождик способствовал этому; накрапывающий в безветрии, он приминал все, от чего пыталась в ночной тишине избавиться улица, что хотела изрыгнуть, чтобы с восходом солнца предстать обновленной. Дождик же не позволял ей этого, вдавливал, вгонял все летучее, едкое вчерашнее, как в силосную яму, в асфальт и в землю. И Матвею казалось, что он слышит шаги прошедших давно уже здесь людей и видит их бесплотные тени. Слышит и видит не только тени вчерашние. «На Немиге снопы стелют головами, молотят цепами булатными. На току жизнь кладут, веют душу от тела. Немиги кровавые берега не добром были засеяны, а засеяны костьми русских сынов». Матвей шел Немигой, знал, что где-то здесь бьется она, взятая в асфальт, дышащая перегаром бензинового дня и ночи. И знание это было царапающе, словно стекло алмазом резали. Сыпалась белая пудристая крошка, и выскакивали из-под резца сосульчатые осколки. И были они, как белые кости, засеявшие когда-то Немигу.
Это была удивительная ночь. Ночь исполнения и одновременно крушения его желаний. Захотел попасть на Немигу — попал, хотя отродясь на ней не бывал и не знал туда дороги. Но кто-то неведомый взял его под руку, вывел и направил. Он дремал на вокзале, пристроившись на подоконнике у туалета. Брезгливо морщился, вдыхая запах хлорки, стлавшийся по полу, прижимался головой, половиной щеки и носа к стеклу, ловя стекающий в оконные щели свежий воздух. В дреме среди этой вокзальной одури ему вдруг до боли, до жути захотелось увидеть Алену. Вот тут и явилась рука, Аленина рука, спасительно белая и чистая, протянулась к нему от звезды какой-то. И сияла она, как звезда, сияла ласковой нежностью кожи, слепила белизной сборчатой батистовой блузки. Он потянулся к этой руке, а она вдруг на глазах у него начала желтеть. Мгновенно изжелтился и батист блузки. Сукно солдатское и жесткое заменило батист, вроде как пропаленное, даже подгоревшее у обшлагов. И рука в этом обшлаге была не женской больше, но и не мужской, железной была та рука и неведомо кому могла принадлежать. По всему, она долго пролежала в земле, в торфе, и ржавчиной она была побита, изрыта рыжими рытвинами, как оспой. И холод шел от нее. Рука еще не коснулась Матвея, а он уже весь был в леденящей испарине. Видел он уже эту руку и знал ее повадки. Она приходила к нему во сне, когда он был еще счастлив и любовью Алены, и жизнью в доме деда Демьяна. Проснулся тогда от собственного крика, криком этим разбудил и деда. Тот долго его расспрашивал, как да что было, долго молчал, глядя в ночную темень окна, а потом, вымолчавшись или наговорившись про себя, сказал:
— Ложись и спи спокойно, больше не придет.