Я раскланялся с почтой и увеялся на практику в ближний колхоз, в село Малиновые Бугры, или, как их ещё звали, Вязники.
Там-то я и увяз.
Ни с того ни с сего кинули мне сразу вожжи от целой бригады. Иди направляй!
От такого навального доверия стало жутковато.
А тут посевная.
Первая моя посевная…
Что за народ сбежался в поле?! Мат на мате.
Шатнулся я в просвещение.
— Мужики! — кричу. — Не смей ругаться на севе! Урожая не будет!
Они ржут.
Я свои вожжишки не роняю:
— Один вон уральский учёный двадцать лет изучал силу бранных слов. И доказал… «Зёрна, политые водой, которую ругали трехэтажной бранью, проросли лишь на 49 процентов. Вода, заряженная вялым матом, подлучшила результат — 53 процента проросшей пшеницы. Затем учёный полил семена водой, над которыми читал молитвы. И семена проросли на 96 процентов».
Меня крепенько просмеяли на все боки и я притих со своей гипотезой "О влиянии ненормативной лексики на психофизическое состояние живых организмов".
Не дождался я своей первой уборки. Под матюжок сломала меня моя же первая посевная… Первый блин… На то он и первый, чтоб просвистеть комом.
Один сменьшил норму высева семян, ловчит побольше намотать гектаров на колесо. Второй архаровец в менялы заделался. Чувал семенного зерна при мне меняет на бутылку бормотухи или кисленького. Надирается по-чёрному и горит с вина.
Умом просекаю, надо бы мне этого менялу за хвост да к участковому. А я не могу.
Душа умирает…
Все тащат живым и мёртвым. Я не могу видеть эти страхи. Не то чтоб на дыбы всплыть — боюсь, ядрёна марш, голос поднять. Сбега́ю! Абы не видеть. Абы не быть свидетелем. А то ещё прибьют да закопают… В каждой избушке свои погремушки.
Или…
Погодистый день.
Позднее, старое утро. А у меня ещё не все в работе.
Иду, погоныч, гнать в толчки.
Приворачиваю к уваловатой, раскормленной бабёнке. Она будто ждала. Моментом на стол дымных щец, сметанки, мяска.
Буркнул про работу.
Надо бы и уходить — ноги́ поднять не могу.
Знамо, голодная блошка выше прыгает. И до таких степеней я напрыгался, что нету моей моченьки подошвы от пола оторвать. Приварило! Как тут уйти?
Столбом торчу на порожке.
Молчу.
А у самого голова с голода кругом идёт.
А в животе некормленые медведи ревут.
А она, ахрютка, заводит свою сахарную песнь песней:
— Жаль каковецкая! Поди, Валер Вы наш дорогой Палыч, устали, бегамши по дворам да выгонючи в толчки наших чёрных коммунариков[44]
у поле? Не поевши сами, гляди? Жёнка-то хоть какая значится в наличности? Есть ли кому подкормить?— Откуда… Я ещё студент. А студенту нельзя жениться. Если он будет уделять основное внимание жене, вырастут хвосты, а если учёбе — рога. А ежель разом хватнётся с жаром за то и за другое — отбросит копыта… Получается кислый пшик…
— А Господи! — полохливо и дробно крестится она. — Это ж куда такая ига бегить?! А… Совсема выпала из толку, совсема вылезла из ума… Пирожки ноне расхо́роше пеклись! Не зябли! — и выносит, смертушка верная моя, на расшитом петухами полотенечке цельную горуху ещё тёплых пирожков со смородинкой!
Знает, продувная бестия, чем добить!
Я вижу, как пирожок сам радостно заворочался в сметане, сам только ско-о-ок мне в самовольно распахнутую настежь варежку!
Я даже пожевал. Но проглотил лишь язык.
— Да что ж Вы, Валер Вы наш дорогой цветочек Павлович, навстоюшки? — всплёскивает руками. — Садитесь! Пожалейте по́лы. Нехай не висят. Нехай трошки отдохнут! Покуда полы отдохнут, и Вы ж, Валер Вы наш цветочек Павлович, подзавтрикайте чем Господь послал. А то што ж на пустой желудок об дело язык колотить?
Я, шпендик, отнекиваюсь.
А колёса сами несут к столу.
А цапалки сами хватают пирожок.
А бункер сам уже раскрывается!
Смотрела, смотрела жалобно тетёха, как я не жевавши заглатываю пирожки, подпёрла пухнявой ладошкой розовую щёку. Пожалела по-матерински:
— Худы, худы-то што! Впряме ходячая смертонька!
За работу хоть меня и не хвалили, так зато не корили за еду.
Отпустил я ремень на три дырочки.
Напёрся, как поп на Пасху!
Какую тут работенцию спрашивать?! Поклонился поясно да на разбольшом спасибе и выкатился.
Расписал я Гордею первую свою бригадирскую неделю.
Гордей и насыпься на меня:
— Когда ж ты станешь мужиком?
— А кто я по-твоему?
— Му-жик? Ты му-жик? Думаешь, раз таскаешь два яйца, так и мужик? Яйца и у козла есть! Зла не хватает… Хорош гусик! Хор-ро-ош! Вот только не летаешь!.. Или у тебя болты посрывало? Как же ты, Шляпкин, такое зевнул!? От этой глупости надо уходить так… Не с того ж конца погнал ты, дураха, свою практику. Не с того… Какую кашу сваришь, ту и будешь хлебать!.. Надо было, тайга, начинать с председателюги. И тогда все твои бугровские страдания сами собой рассосались бы, как нечаянная девичья беременность… Чего было с предом цацкаться? Он что, тебе родич? Как же… Твоему забору девятый плетень! Хо-оп этого председателька за жаберки, бумажулю в зубы. Хоть яловая — телись! Давай, контра, по госцене мясцо, картошку, млеко… Набрал и пускай хозяйка знай готовит. Тогда б ты чужие куски не сшибал! Был бы круголя независимый. Сам бы кусал!
— Не могу я… Люди же! Как-то неудобно…