Держу дорожку на «Насакиральский».
Ехать туда просто.
В Натанеби, под Батумом, я пересел на пригородный поезд.
Общий летний вагон был забит школьниками.
Черноусая гренадерская тетёха с курчавой прореженной бородёнкой, как у подлетков на первом усу, простуженной трубой гремела посреди вагона:
— Дэти! Продольжим нашь урёк на руска эзык. Эсчо разик повторяю… Запомнытэ… Слова
Припав на минутку к бездонному кладезю грузинского просвещения, я больше не слушал русланку,[49]
а пялился в окно.За полтора часа поезд домчался мимо скал, мимо моря до разопрелого меж гор городка Махарадзе.[50]
А от Махарадзе до совхоза можно уже и пеше дорулить.
Не возбраняется.
Стал я собирать чай.
Чаёка, конечно, растёт там на кустах не теми плотными пачечками по сто граммов в каждой, что берёшь в магазине.
Дали мне ведра на три корзинищу. Сплетена из тоненьких бамбуковых полосочек.
Посадил я ту корзину на пояс сбоку, переступаю меж рядами боком и дёргаю ломкие, хрусткие росточки величиной так с палец. Рву и в корзинку. Рву и в корзинку.
Рву день. Ничего.
Солнышко кавказское. Птички опять же кавказские. Девчошки черненькие. Смазливки. С дичинкой. Тоже не завозные. Кавказские…
Ну ладнушко.
Рву два дня. Рву три.
А надо сказать, не просто рву, а рву, переломившись в поясе надвое. Кусточки-то низковато сидят. То до коленки, то, извиняюсь, до тазика.
Заныла спина. А с плантации не уйди до темноты.
А ударь и чумной дождюха — опять не уйди!
На такой переплёт таскаешь под поясом клеёнку. Обматывайся и рви.
Жара ли с неба паркая льёт, дождь ли сыплет — рви! Чай не может ждать. Чай может одно: перестоит на корню, загрубеет, потеряет сортность, первое качество. И такие оттого кругом строгости, что только знай с зари до зари рви, рви-и, рви-и-и, рви-и-и-и-и, рви-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и…
А про отдых не моги подумать даже в воскресенье.
Впечатлизмы от таковецкой работёхи запечалили меня.
Я рвал чай — чай рвал меня. Моё терпение.
Неужели изо дня в день всю жизнь выжариваться раком на больном солнце? И бестолковка[51]
покруживается, как у курёнка. Ну нафига матросу фантик? Дождусь, достараюсь, трударёк, что обморок свалит! Зачем мне такая ига?Нетерпение разорвало меня. Не дождался я там первой своей законнной получки, не разбежался даже получить свои шелестелки. Пришлёпал в бухгалтерию, тук-тук-тук шоколадинкой в локоток Кате Визирской, бывшей Гордеевой сокласснице. Зашептал, хотя в комнате никого не было третьего:
— Катёночка! Светик ты мой ясный! Добудь мне тайком или как… мою трудовую книженцию да и оставайся, чайная лавка, с товаром! Что заработал, жертвую на ваши дожди. Цвети, чаёка, кудрявее!
— Валера! Не дуракуй!
— Да плевать я на всё это хотел с высокой кучи…
— Сильно плюётся верблюд. При этом он верблюдом и остаётся. Но человек… Разве может человек одними плевками решить какое-то дело? Ты же хороший парень. Не бродяга… Чистенький… Не пьёшь, не прогуливаешь. Замечаний к тебе нет. Все тебя выхваливают. Помнишь? Когда я оформляла тебя разнорабочим, я спросила: «Что сюда завело вас, человека с двумя высшими образованиями?» Ты буркнул: так уж сложилось. А что сейчас?
Совестно в глаза глядеть. Я рога в пол.
— Катунчик, я должен уехать. — И пробую раскидать тоску. — Пить так пить, молвил слепой кутёнок, которого несли топить.
— Но ты-то не слепыш! Девчата, между прочим, с интересом, с надеждой уже поглядывают на тебя. Ещё уберём под венец с тобой такую кралечку! Есть одна на примете…
— И потом всю жизнь кисни на чаю? Не-е, Катюшка, не мешай мне. Я сам смешаюсь. Так уж спеклось… Я должен уехать.
— Должен. Но разве обязан?
Сухум не принимал.
Наш поезд зацепился за какую-то корягу в Келасури.
Выскочил я из вагона — я на всех остановках выхожу, занятно ж таки посмотреть, что за места проскакиваешь, — бросил глаз вокруг и обомлел:
— Господи-и! Красотень-то каковущая!
Слева море, люди. Кто купается, кто на песке поджаривается. Бедолаги чуть не дымятся!
Справа горы фигурные в лесах.
Распахнул я рот, потянулся глазами от корени к вышке диковинного дерева. Кепка с меня свалилась.
— Эчто, кацо, красиви? Ух… ух… Я так скажю… Келасури — зэмнои пилиал рая! Нэт, да?
— Филиал, филиал, — бормочу я, без охоты поворачиваюсь на голос. Поворачиваюсь и вижу: по-турецки загнав под себя пухлые родные поршни, расселся, как чирей на именинах, короткий толстячок моих лет. Ухает от зноя, обмахивается розовой войлочной шляпой.
На самом верху руки по дужке синеет вязевая надпись:
— Ну что, сынок, клапана горят? — подмигиваю я мученику. — Трудно, вломак, загорать?
Он улыбается шире моря.
— Трудни, трудни… Уф… жяра… Плёхо… Вино будэт тёпли, и мой дэффочка будэт потни…
Тут ко мне заговаривает широкий, надёжный в кости благообразный дедок с белым мазком бородки: