Массон сидел на стуле у себя во дворе, закрытые глаза озаряло заходящее солнце, в голове звучал голос Бан И Флойн, ее огласовки, интонации, фразировка, хрипловатое дыхание, синтаксис, горловой смех, подернутый дымом. Мозг пытался удержать все это в голове, закрепить, проанализировать, разъять на части, на категории, но слова разбегались, не могли угнездиться во дворе, замаранном английским духом, внутри головы все вихрилось, потому что в воздухе висели молекулы чужого языка, цеплялись за поверхность стены, за стул, за пласты торфа, размывали ее присутствие, и вот звук ее голоса начал ускользать, Массону остались только звуки острова, шорох волн о скалы, перекличка птиц, разговоры мужчин у деревенской стены, бесшумная суета женщин в домах, Бан И Нил и Марейд в своей кухне толкуют о том, что еще нужно сделать до конца дня: вымыть полы, надраить кастрюли, почистить очаг, развести огонь, при этом радио включено, мужчины с более мягким южным выговором обсуждают регулярность убийств, вне шнюю неуловимость насилия там, по ту сторону границы, Марейд вступает в беседу, обращается к ним, перебивает, пытается понять, сможет ли женщина, мужа которой убили прямо у нее на глазах, когда-то оправиться, слышали ли дети выстрелы, видели ли отца на кухонном полу, забрызганном кровью, видели ли они, как он умирает, мам, и смогут ли они это пережить, наверняка всю жизнь будут вспоминать эту ночь, когда погиб их папа, вопрос за вопросом, пока Бан И Нил наконец не выключила радио, потому что неправильно, Марейд, вступать в разговор о смерти летним вечером, таким вот погожим летним вечером, и поэтому она перевела беседу на англичанина, как он там живет на утесах, ты не думаешь, что ему одиноко, Марейд? Скучно? Голодно? Не знаю, мам. А зачем, как думаешь, он вообще туда подался? Может, с головой что не так — жить вдали от людей? Не знаю, мам, но уходил он с радостью, чтобы жить именно там, в одиночестве, без никого, подальше от Джей-Пи и его болтовни, и тут он вытянул шею, чтобы вслушаться, но голоса переместились в переднюю комнату, там уже не уловишь, а ему остался шорох воды по камням, тявканье тюленей на пляже, голоса птиц, взывающих к тем, кто еще в море, бакланы, олуши и чайки возвещали, что ночь близко, пора на утесы, и гортанные, резкие, визгливые ноты их вечерней песни так разительно отличались от пения птиц в саду его бабушки, на иве над круглым чугунным столиком: щеглы, лазоревки, ласточки и голуби, мама указывает вверх, кто какую вечернюю песню поет, велит мне сосредоточиться на чириканье и щебетанье, приковывает к ним мое внимание, чтобы отвлечь от звуков на кухне, от смеха, в котором нет наших голосов, хотя мой папа, ее муж, там, смеется с остальными, моя бабушка, двоюродные, тетушки тоже, а мы ждем снаружи, в сумерках, почти сгустившихся в ночь, гости, дожидающиеся кофе с десертом, — мама много раз повторила, как прекрасно слушать на воздухе птиц, она так делала в детстве в городке у моря, где птицы были экзотичнее здешних, а воздух горячее и суше, чем в доме моей бабушки, гораздо горячее и суше, чем в нашем доме, в квартире на севере, где темно и дождливо, на пятом этаже, океан оттуда видно, но он далеко, он окутан ветрами и бурями, от которых она иногда плачет, так что давай наслаждаться всем этим, мой хороший, вечерним теплом под деревом, давай слушать птиц, и ну его, этот шум на кухне, их смех, хотя она видит, что я уже плачу, потому что им-то разрешили помогать, маман, двоюродные помогают, а я нет, им разрешили отнести торт и взбить сливки, а мне нет, потому что гран-маман велела идти к тебе, никуда не дергаться, остаться с тобой там, где почти темно, а они на свету, они смеются, маман, им весело, они играют в игры, в которые я не могу играть, потому что должен быть здесь с тобой, и она берет мою руку, целует ее, шепчет: ты принц нашего семейства, Жан-Пьер, ты станешь королем, такую драгоценность нельзя разменивать на всякую грязную работу, но мне нравится работать, маман, нравится взбивать сливки и носить торт, и я не понимаю, почему по утрам, пока все еще спят, бабушка со мной такая добрая, она меня любит, пока я один, без тебя, без папа, без двоюродных, таким она меня любит, но не таким, как сейчас, когда они все там, тут она со мной злая, строгая, и мама ерошит мне волосы, говорит, что я тут ни при чем, бабушка вообще странная и непонятно себя ведет — это старость, говорит она, проводя рукою мне по волосам, притягивая меня к себе, не отпускает, пока они снова не садятся за стол — отец, бабушка, тетки, двоюродные, все говорят, сбивчивая сельская речь, которую я пытаюсь усвоить, а мама не может разобрать, вот она и сидит молча, пока они рассуждают о похоронах, о кандидатах в президенты, ее темные глаза слегка приподняты, она будто смотрит, как птицы закрывают глаза в потемневшей листве, и ее муж-военный, мой отец, раз за разом дотрагивается до ее руки и просит ее к другим, сердится, когда она снова объясняет, что ничего не может понять из того, что они там говорят, и чтобы он еще раз попросил мать и сестер говорить на французском, который они учили в школе, на том французском, который его жена, моя мама, изучала в школе и в университете, на том французском, на котором она говорит дома, с ним, на севере, но они на него ноль внимания, ноль внимания на нее, продолжают болтать, пока мой отец-военный, ее муж, не наберется достаточно и не пойдет за нее в атаку, не развяжет войну против матери и сестер, с яростью