Горшечник и Рябая будто решили разыграть сцену из пиратского фильма. Жунковский и сам не заметил, как вдруг улетучилось чувство опасности, и он, нащупывая в кармане нож, стал соображать план вызволения Ромки из плена. Конечно же, он спасет, обязан спасти друга. И сделает красиво: он выждет, когда Горшечник и Рябая уйдут в избушку... Тогда он подкрадется - с подветренной стороны! - и перережет веревку. Но сначала, улучив момент, незаметно от глаз Горшечника и Рябой, покажет нож; мол, наберись терпения, жди подмогу... Из-за копешки приподнимается вверх рука с ножом - догадается ли, поймет ли Ромка намек? Поймет ли его, Жунковского, план вызволения из беды? Он не смог бы объяснить тогда, почему ему во что бы то ни стало хотелось приободрить друга, ведь по правилам кино это было вовсе не обязательно: терялась неожиданность и красота действий. Мысль о насильном возвращении Ромки в детдом, слова Горшечника: "Постоит до полуночи... за сало" и что-то еще в этом роде - наказание серьезное, но не настолько, чтобы потрясти воображение - сбило тревогу, рождая благодушие...
Но не покидало и раздражающее, как и в любой игре: Горшечник стоял спиной, загораживая Ромку; довольно долго перед Жунковским маячила фигура мужчины, настолько долго, что можно было подсчитать зазубрины на серпе вокруг его лысины, загородившей лицо Ромки, можно было разглядеть крутизну плеч Горшечника, покатость ягодиц, обернутых в модный трофейный габардин, рассмотреть голенища сапог, видимо, хромовых, потому что лежали они (не в пример юфтовым) гармошкой. Все это стояло между ним и Ромкой, раздражая, обращая рассудочность в нетерпение, суетливость в ошибки. Жунковский представил, как Горшечник в сию секунду глядит на "пленника", ему нетерпелось объявить Ромке о своем решении прийти на помощь и о решимости следовать этому решению, он немедленно - сдвинься Горшечник в сторону и брось сюда, наверх, взгляд, Ромка - показал бы тому нож, знак предстоящего спасения его от "конвоя" в детдом. Правда, нечто, сидевшее в глубине души, нет-нет, да и призывало к осторожности, сдерживало от ненужного увлечения игрой в беду и спасение, подсказывало ему, что дело может обстоять иначе. И действительно, когда Горшечник перенес влево себя, Жунковский увидел Ромку - тот, вопреки ожиданию, будто забыл о напарнике, не искал его, Жунковского, на крыше сарайчика, выглядел загнанным зверенышем. И тогда Жунковский застыл в нехорошем предчувствии.
- Дрянь! - выкрикнул Ромка.
- Кто?! Я!
- Ты! Ты! Ты!
- А теперь? - Горшечник сделал ладони лодочкой - послышался звонкий шлепок от удара. - Как?
- Дрянь!
Горшечник и Рябая, собравшись уже уйти в избушку, подступили вновь, и мужчина, сжав в ладонях челюсти кричавшему, продолжал:
- Кто?! Говори! Теперь!
Ромка вырвался из клещей, наловчился и пнул обеими ногами в живот Горшечнику, а когда тот медленно стал разгибаться, его матовая голова с втянутыми вовнутрь губами, щелочкой рта, щетинистым подбородком приподнялась, мальчик вдобавок плюнул в лицо и, мешая слезы со смехом, неровно, по-детски ликующе затвердил:
- Что? Взял? Падла! Фашист! - он будто бы обрадовался найденному слову, так емко и точно попавшему в цель, посыпал: - Фашист! Фашисты! Да! Ты! Вы!
Горшечник опомнился, как-то странно посуровел, зашел за спину Ромки и стал развязывать, раскручивать веревку.
- Ты что? - забеспокоилась Рябая.
- Что видишь, - ответил Горшечник сквозь зубы, продолжая разматывать с обычной деловитостью, продуманно и ловко.
Женщина, встревожившись еще более, повторила вопрос:
- Ты что?
Горшечник не ответил, в его молчании скользнуло тяжелое - оно, тяжелое, накатывалось, накатывалось - придавило Ромкино "Давай! Давай, фашист!", заставило Жунковского припасть невольно к копешке.
Жунковский смотрел сверху на происходящее во дворике, у карагачевого столба, не вполне понимая... Не понял он и после того, как в руках Горшечника мелькнул конец веревки, который вдруг обвил подбородок мальчика, Скользнул вниз - Рябая вскрикнула и замерла - не знал, как конец веревки сдавил, потом и сломал Ромкин мир - никто уже не мог сказать, что стояло последним в ряду того мира: тетя Женя с гитарой или приплясывающий детдомовский огненный дурачок, или зарево над горевшим поселком, или ручей, один из его бережков, оправленный жестокой травой, или виденная где-то птица, или камень на дороге, колдобина, сама дорога...
Из оцепенения Жунковского вывели слова Рябой: "Пацан там... на крыше!.." И взгляд Горшечника, словно брошенный вверх с размаху. Он кубарем скатился с крыши и, уже падая, услышал из глубины двора голос Горшечника:
- Эй! Стой!
Жунковский рванул через малинник за сарайчиком, через сады, огороды. Он бежал, проваливаясь иногда в размякшей после полива почве, бежал, а позади уже не слышался - мерещился выкрик:
- Стой!