Еще вчера Татьяне Федоровне казалось, что эти неотвязные дамы-прилипалы – главная угроза ее семье. Теперь выходило: угроза семье – сам муж. Такого императрица не ожидала. Она приняла его сбивчивые откровения, как когда-то приняла его самого – целиком, без исключения, со всеми привычками, недоученными языками, недочитанными книжками, страстью играть по ночам на трубе, громко сморкаться, закрыв нос платком, или хохотать по поводу и без повода.
Неужели все? Другой человек. И мыслит, и чувствует иначе. И хочет иного. Может, она уже не нужна? Пятеро детей – не шутка. Потеряла прежнюю свежесть и красоту.
Что до Макса, то он никогда не считал ее красавицей. Просто желанной. Очень желанной. До смерти. До потемнения в глазах.
И вот теперь они постились. Оба недоедали и косо поглядывали друг на друга исподлобья, как при первой встрече. Голодны. Как минимум не сыты.
Татьяна Федоровна носила шестого, и муж всей душой был против поста для нее. Старался сбить супругу то на белую рыбу, то на соленые грибы, то на икру. Только бы не сидела на хлебе и воде. Императрица терпела. Не сухая корка вставала у нее поперек горла. Его обеспокоенный взгляд. Она не корова! Неужели потому только и заботится, что жена ждет его ребенка? Сама не нужна?
Ах, если бы они только поговорили друг с другом. Но и на пустые разговоры – пост.
Одновременно Татьяна ревниво посматривала вокруг: на кого глядит, с кем беседует? Из женщин, конечно.
Максу это надоело. Терпел-терпел, не вытерпел. Вечером помолился, и ноги сами повели не в кабинет на кушетку, а в спальню. Где она не посапывала, нет, а грызла уголок мокрой от слез подушки.
Вскинулась, услышав скрип двери и увидев свет.
– Нельзя.
Нельзя – можно, какая разница? Поехали. Потом будем крушиться.
На следующий день Государь был мрачнее тучи. Поцеловал жену. Пошел в Успенский собор. Теперь Татьяна Федоровна не беспокоилась больше ни за себя, ни за него, ни за их будущего младенца. Боялась только, что патриарх всыплет ее супругу по первое число.
Макс, с трудом преодолев себя, шагнул под благословение. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы все понять.
– Сорвались, дети? – мягко спросил Алексий. – На все воля Божия.
Император даже опешил от такой снисходительности.
– Вы что же, не наложите епитимью?
– Само собой, наложу. – Старик покачал головой. – Потому что одобрить вас сан не позволяет, а осудить – жизненный опыт. Ну? Тебе легче?
Макс задумался. Да, без сомнения. Если бы не чувство вины, просто крылья выросли!
– Не тужи, – молвил старик. – Бывает, что и вечер мудренее утра. Безгрешным ходить грешно. У нас и святые – наименее грешные. Так что стыд за себя – дело хорошее, но покаяние лучше. – Алексий похлопал Максима Максимовича по склоненной спине. – Еще две недели впереди. Иди-ка домой. Гожи ли царю твои придури? Ты не устоял в посту. Потом вся страна не устоит в битве. Жду вас обоих на исповедь.
И все. Ни упреков, ни назиданий. Император вышел из собора очень озадаченный. Он сделал то, что сделал. Ну грешник. Ну виноват. Зато теперь почувствовал себя самим собой. Исповедуется, причастится, будет почище.
Примерно это Макс и сказал жене:
– Поплакали и живем дальше. Да твой я, твой.
– Я хочу показать тебе Фаль. – Другой сказал бы: познакомить с родными. Но для Алекса это значило одно и то же. – Девчонок ты знаешь. Родители будут только рады. Но надо представить тебя бабушке…
Особая деликатность, с которой сорокалетний мужчина произнес последнюю фразу, насмешила Елену.
– Ты боишься бабушку?
– Никого я не боюсь! – озлился Алекс. – Просто… ну она до сих пор не понимает… не то, что я вырос, нет, – он помедлил, – а кем стал. Она всегда не то чтобы недовольна, но…
– Ты боишься бабушку, – констатировала Елена.
После героических суток в Сибири он заслужил если не отпуск, то выходной день.
Баронесса Амалия фон Кройстдорф неодобрительно взирала на правнучек.
– Вы выросли, – с легким разочарованием заметила она. – А ваш отец не собирается посетить родовое гнездо?
Под ее испытующим взглядом даже Варька не нашлась, что сказать.
– С этой минуты вы говорите только по-немецки, – потребовала старуха. – Выше подбородок, спину прямее.
Она сама являла образец остзейской непреклонности. Длинная, худая, вся в черном – не потому, что траур, а потому, что темные цвета подчеркивают превосходство.
– Анхен, Мария, рада вас видеть. А вот вы, Варвара, немедленно переоденетесь в платье.
– Ни за что. – Девушка воинственно выпрямилась. – Я голосую, я взрослая.
– Только не здесь, – отрезала старуха. Ее черствые пальцы держали правнучку за подбородок. – Если ты взрослая, не жди подарков на Рождество.
– Нет-нет-нет! – хором закричали Аська и Маруся. – Мы все пойдем на ночную мессу в Домский. Не выгоняй ее!
Не выгоняй из детства! Их отца она до сих пор не смогла выгнать. Должно быть у человека место, где его всегда принимают? А раз принимают его, то примут и того, кто ему дорог.