Она выставила вперед ножку и заголила ее почти до основания. Сердце мое упало, прямо-таки ухнуло вниз – я пристыженно развел руками: ничего нелепее и глупее слова «мясо» придумать было нельзя. Это была стройная, точеная, округлая ножка, она оказалась взрослей и весомее Лизиного тела; вдруг я понял, что по-настоящему эта девчонка только начала нагуливать красоту, что настоящая красота придет к ней еще не скоро – когда душа, быть может, уже порастратит свой пыл, и что красота эта будет великой, способной повелевать и ранить – мстительная красота, знающая себе цену и умеющая распорядиться собой, – все это промелькнуло перед моим носом вместе с заголенной ножкой, а в следующее мгновенье Лиза уже сидела у меня на коленях и принимала извинения, и мы пили рислинг, и я чувствовал ее тело, только мамин халат меня немного смущал. Он совсем не возбуждал меня, добрый старый мамин халат, скорее наоборот, и я попытался объяснить это Лизе, напирая почему-то на отсутствие эдипова комплекса – она не знала, с чем это едят, но рациональное зерно моих сбивчивых рассуждений просекла верно.
– Я не могу его снять, потому что под ним ничего нет, – призналась она, переползая с моих колен на диван, но там опять оказался я, я тоже, оказывается, переполз и что-то горячо говорил Лизе, а потом уже не говорил, и это самое, наконец-то, подумал я. Лиза вцепилась в меня, как маленький кровосос, это было не очень сексуально, но говорило о полноте чувств; потом мы нашли то, что надо, – быстрые точечные поцелуи в одуряющем темпе и медленные, проникновенные, вяжущие, – в голове у меня забегала рота крохотных, с мелкую дробь, барабанщиков, и дело пошло. Грудь у нее оказалась маленькой, тугой и необыкновенно чувствительной, от нее шел волнующий, непередаваемо нежный запах, чего нельзя было сказать о мамином халате; впрочем, халат уже был распахнут. Рука моя блуждала маршрутами отважных и смелых, потом дерзко проникла в Лизу, и та, вздохнув, задрожала, заметалась у меня под рукой юркой ящеркой, совсем запуталась в остатках маминого халата, который в конце концов полетел чуть не на люстру, а свою одежду я сорвал рывком, как скафандр. Лиза опрокинула меня на себя – нам незачем было заниматься любовной игрой, не до игры нам было, – и я увяз в Лизе, как муха в варенье, увязал, тонул, брал, гудел, как колокол во дни торжеств, потом взревел, как ракета, и то ли взрывной волной, то ли на реактивной тяге меня выбросило на сушу, и я очнулся от Лизы, но не освободился.
Потом все повторилось.
Потом мы пили вино и баловались.
Это мы опускаем, дабы не вводить читателя в искушение. Мы
И от нее совсем не пахло любовной женской истомой – только вином; только вином, разгоряченным молодым телом и совсем, совсем немного – маминым дезодорантом, который, по-моему, стоял в ванной.
4
На слабом огне мясо не столько пригорело, сколько ссохлось, и мы ожесточенно рвали его на части. Потом все померкло, погрустнело и обернулось суматошными сборами: четыре часа промелькнули, наше время вышло.
– Я ничего не забыла? – спросила Лиза, впопыхах оглядывая комнату. – Может, оставить что-нибудь, чтобы вернуться?
Я готов был порекомендовать ей бросить копейку, а лучше рубль, но сказалось иначе:
– Ты оставила здесь частицу себя, а значит – вернешься.
Мы поцеловались, как в последний раз, словно там, за порогом квартиры, поцелуи будут уже не те.
– Оставайся, – сказал я. – Не валяй дурака, Лизка, к черту сестру, слышишь?
– Да ты что, она же позвонит маме! – испуганно закричала Лиза. – Поехали, она такой гвалт поднимет – вся Москва на уши встанет!
Мы выскочили, сели в такси и помчались на Белорусский вокзал, глядя, как обалделые, на оживленные вечерние тротуары.
– Что это за улица? – спросила Лиза, когда мы ехали по улице Горького.
Я сказал.
– Ну вот… – протянула она разочарованно. – Посмотрела Москву.
– В кино посмотришь.