На Тверской тоже была чужая, совсем не наша земля. Сливки империи, мажорные мальчики и беспокойные девочки, центровая фауна всех столиц Поднебесной фланировала по Peshkov-street вверх-вниз, клубилась у телеграфа и поганых кафе, охраняемых мордастыми стукачами-швейцарами; мы были чужими в этом рое фарцы, зараженной провинциальным снобизмом, мы гостями пришли в этот мир и гостями рассчитывали уйти из него чуть выше, в районе бульваров, где в прохладе и шелесте, в лиловом сумраке под деревьями хорошо пойдет вторая бутылка. Разговаривать не хотелось; мы шли сквозь толпу, поднимаясь к бульварам, я помахивал пакетиком и пялился на девиц, а Ерема озирался и щерился, как волк на псарне, цедя сквозь зубы что-то из еще не написанного.
Возле памятника Долгорукому нам навстречу попался понурый мужичонка лет сорока, типичный командировочный с портфелем-кейсом и шляпой a1 la «последняя электричка». Он тоже выглядел чужаком в нарядной толпе – я улыбнулся ему, посоветовал снять шляпу и пошел дальше, ощущая себя то ли хранителем еще непочатой мудрости, то ли приблатненным подростком. Бог знает, что на меня нашло. Как говорит тот же Ерема: «Язык твой – враг твой», – и это действительно немножко так. Столько зубов потерял я из-за этого своего языка, что уже просто физически невозможно держать его за зубами. Уже беззубый, уже всему на свете наученный – иду прошлой зимой в магазин у себя на Коломенской, а из магазина выходит мужик семь-на-восемь, почти квадратный. В одной руке полная сумка с продуктами, в другой – квадратная же картонка с яйцами (три десятка), и он картонку эту несет на пальчиках, как поднос. Чуть приседая, потому как кругом сплошной гололед. Тут одно яичко скатывается с картонки и падает на тротуар. Упало с приличной высоты в мерзлый снег и лежит. Я не знаю, почему оно не разбилось. Смотрю на яичко и удивляюсь: может, оно волшебное, а может, так удачно упало. Мужик тоже удивляется, смотрит недоверчиво, потом начинает медленно наклоняться – тут у него из сумки выскальзывает бутылка водки и полнозвучно разбивается вдребезги. Вот оно как. Мужик ошарашенно смотрит на яйцо, на осколки – и со всего маху остервенело хлопает об лед всю картонку. Три десятка яиц, сплошной гоголь-моголь со льдом без сахара. Только одно яичко, первое, лежит-улыбается. «И стал он колупать своим толстым пальцем свою водку и свои яйца». Только придумал я эту дурацкую фразу, не успел даже рта раскрыть, а мужик уже уперся в меня, как рогом, своим безумным взором и спрашивает:
– Ты что-то хотел сказать?..
Я молча отрицательно мотаю головой (ученый же, елки-палки!), и тут мой бес, язык мой, выскакивает как на пружинке – показываю на уцелевшее яйцо и говорю:
– Яичко-то не простое… Интересно, что будет, если такое съесть?..
Во-во. Ладно, не будем о грустном, рассказываю дальше. Мы уже книжный магазин миновали – в том доме, где жил Илья Григорьевич Эренбург, – как кто-то трогает меня сзади за локоток. Оборачиваюсь – гражданин при шляпе. А я его даже не признал сразу, подумал, человек время хочет узнать или как пройти к Мавзолею. А он буравит меня своими глазками и что-то про шляпу – нет, соображаю, не в Мавзолее дело, другой уровень амбиций у бедолаги.
– Ты зачем сказал: «Шляпу сними»? – спрашивает, а самого аж трясет. – Что, шляпа не нравится?
– Да ладно, – говорю. – Тоже мне, невидаль. Схимчистить, конечно, не помешало бы, но опять-таки дело вкуса. Полностью на ваше усмотрение, ради бога.
А он опять – почему да зачем, да что я хотел сказать, да по какому такому праву задеваю нормальных прохожих дурацкими замечаниями… Бог мой, да откуда ж мне знать, когда я сплошной язык без мозгов? Я, мил человек, – высказывание, ретранслятор (опять ты что-то ляпнул, оболтус, понял я по глазам Еремы), все претензии к партии, правительству и дражайшей половине, а мы тут пешком по Тверской воздухом дышим…
– Я тебе не товарищ и не мил человек, понял? Ты что думаешь – если у меня на голове шляпа, а у тебя дырка от бублика, так ты царь природы и гегемон?
– А вы, собственно, почему позволяете себе тыкать моему товарищу? – вмешался Ерема, неодобрительно слушавший нас обоих.
– А еще интеллигент и при шляпе, – ввернул я не без паскудинки в голосе.
От этого тертого-перетертого, негодного даже для эстрадных пародий определения владельца головного убора передернуло, как от полновесной затрещины, – он отшатнулся, заозирался, увидел запруженную ментами Тверскую (через каждые двести метров стояли гаишники в парадной форме) – и, похоже, чрезмерно вдохновился демонстрацией порядка в датской державе.
– А вот сейчас обоих в милицию, – пообещал он. – Чтоб знали. Это вам не Бескудниково, в конце концов…
– В милицию? – удивились мы. – За что, мил человек?!
– А за все. Обрыдло ваше хамство, ребята. Пусть вас милиция перевоспитывает. Хватит.
– Пойдем, Саша, – сказал я, теряя интерес к собеседнику. – Видишь, человек не в себе…