— То, что вы предрекаете, Илья Савельевич, катастрофа… Необузданный нрав нашего человека сметет всю вашу утопическую теорию… Согласия между реформаторами и аппаратом не может быть
«Быстро ты среагировал, — не без одобрения подумал Илья Савельевич. — Классический переход от обороны к атаке».
— Неужели эта психология касается только советских людей? — как бы сам себя спросил Илья Савельевич. — Нам с детства твердили: на вкус и цвет товарищей нет… Почему наше отношение к государственной политике должно основываться на единомыслии?
— Вы не утрируйте. Догма есть — не спорю. Но её железные доспехи не сковывают. Существуют и у нас различные формы ее проявления.
— Это верно. Молимся по-разному, да все одному богу.
Вожжов гоготнул, но, поймав взгляд Дозморова, потупился.
— Не от души молимся, Илья Савельевич, — продолжал наступление Дозморов. — Я не шельмую неискренних. Виноваты не они, а центр. Он всему попустительствовал. И мы это признаём. Без широкой огласки, но признаём. И вы не станете этого отрицать.
«Не предлагает ли он мне мировую? — рассуждал Илья Савельевич. — Дескать, стороны выяснили точку зрения и разошлись. Но каковы условия мира?»
— Не станет, — ответил за Илью Вожжов. — Когда торгашей прищучили, а бродяг из подворотен вымели, ликовал, будто по лотерее выиграл.
Не липни Вожжов — разговор на том бы и закончился. Но Валентин лишь раззадорил Илью…
— Сделали из бродяг и завмагов козлов отпущения.
— Разве мало, — со скрытым раздражением отозвался Дозморов. — Сорную траву с поля вон!
Илья Савельевич вконец закусил удила.
— С корнем — а не одни побеги. Посшибали для отвода глаз верхушки и успокоились.
Дозморов потер подбородок, твердо, не без тени превосходства произнес:
— Ратуете за пятьдесят шестой год в восемьдесят третьем?.. Опять переименовывать города и улицы, замалевывать одни надписи и вешать другие. Срывать памятники, чтобы когда-то снова восстанавливать… И вы это всерьез?
— Я с самого начала не шутил.
— Понятно, что не разыгрывали, — посуровел Дозморов.
Точку в затянувшейся словесной баталии он, видимо, решил поставить с нажимом и острасткой.
— Вы опасный человек, Илья Савельевич… Опасны не в упрямстве, а в какой-то зацикленности… Беда в том, что ваши идеи заманчивы. Да, есть два пути: срывать верхушки или вырывать с корнем… Но второе страшно непредсказуемо. Мы и на первое идем с большой осторожностью… Усердие приведет лишь к анархии, именуемой
На лице Ильи Савельевича было написано такое огорчение, что Дозморов невольно смягчил тон.
— Может, оно и к лучшему? Если сбудется ваше предсказание, никто не воздаст вам хвалу.
Подавленный, Илья Савельевич силился еще что-то доказать.
— А если попытаюсь?
Тогда мы не сможем помочь вам. Как не смогли помочь в последние годы бесспорно одаренным людям… Поверьте, Илья Савельевич, мне лично гораздо приятнее сделать вам радость, чем принести огорчение. Но вы сами толкаете на последнее.
Что-то сказал Вожжов, Илья машинально кивнул, хотя ничего не слышал. Так же машинально глядел, подсознательно отмечая, как изменил всё вокруг незаметно подкравшийся вечер.
Остров как бы вытянулся, приподняв лобастый холм на краю, стал отдаленно похожим на добродушного, с густой шерстью — деревцами, — медведя, погрузившего крепкие лапы в воду.
Купы вязов на той стороне реки, пронзенные лучами заходящего солнца, словно облепил золотистый невесомый пух, и, отражаясь в воде, они нежно розовели… Бахрома ивушек сменяла их дальше — близ устьев, как будто в Дон вливался серебристый поток, высоко захлестывающий берег.
«Как мне одному было бы здесь хорошо», — оглядывал Илья Савельевич полюбившийся ему берег… Горечь от разговора перемежалась с глубоким беспокойством, и, как мог, он успокаивал себя.
Хранили молчание — не сулящее ничего хорошего — и Дозморов с Вожжовым… Илья Савельевич чувствовал, какой он лишний среди них, как тяготит и себя, и спутников.
— Собираемся? — обратился Вожжов к одному Дозморову…
Илья Савельевич прихватил с собой из дому лишь резиновую лодку. Всё остальное — было гостей, и — скатертью им, как говорится, дорога…
Грянувший выстрел всполошил… Камыши шевелились. Показавшийся на лодке Борис скинул на берег толстолобика с раздробленной головой.