К середине очередной зимы работа над рукописью была практически завершена. Пределов совершенства, разумеется, не существовало, и Карпин не стал утруждать себя лишней доработкой, по опыту зная, что будущий редактор может придраться к чему угодно… Лучше всего было отвлечься, чтобы потом взглянуть на рукопись свежим взглядом.
В часы творчества для Николая Тихоновича не существовало ни радио, ни газет. Жена откладывала для него почту, и он, наслаждаясь домашним уютом, перечитывал одну газету за другой.
И надо ж было такому случиться, что натолкнулся он в одной из них на незаметную — в четверть полосы — рецензию… На первый взгляд, ничего необычного она не содержала. Таких откликов на
Двухнедельный перерыв, назначенный им самому себе, уже заканчивался. Рукопись ждала. И, отправляясь обратно «на простор» — как Николай Тихонович в шутку называл свой садовый, у черта на куличках (потому все, кроме него, оставили выделенные им участки), домик — не расстроился бы, не окажись в библиотеке нужного номера. Но журнал был региональный, малоизвестный и никого не заинтересовал с момента поступления.
Нужную страницу Карпин открыл вечером, когда разжег печь и проверил запоры. Это не было лишним. Поблизости никто не жил. Правда, невдалеке стояла сторожка. Часть садов отошла к соседнему совхозу — и даже зимой склад ядохимикатов и контора бригады находились под охраной.
Николай Тихонович, начав читать неторопливо, стал затем проглатывать страницы… Это была его тема… Неспокойная институтская жизнь, с действием невидимых для постороннего глаза обстоятельств и особого механизма взаимоотношений среди студентов и преподавателей.
Но раскрывалась эта жизнь совсем иначе, чем пытался сделать Карпин… Именно
Повесть, написанная бог знает когда, казалась свежее (о более высоком художественном уровне и говорить не стоило), чем то, что вышло из-под пера Николая Тихоновича.
Сильна она была не только отсутствием традиционной манеры изложения. Поступки героев оказались необратимы не в силу их характера и уклада жизни,
Карпин поймал себя на мысли, что рассуждает, как критик, невольно проникнувшись если не уважением, то пониманием тех, кого всегда недолюбливал… Ведь это они вынесли приговор, пустив насмарку весь его труд… Столько времени обманывался не только он сам, но и редактор, и читатели… А может, они видели всё и понимали, но сказать правду не решались. И как её скажешь, зная возможности человека?
Он вообще был восприимчив к оценкам своего творчества, особенно когда ходил среди молодых. Печатали его со скрипом, и не оттого, что писал слабо, а потому, что не по годам рано высказывал свои суждения, невольно подводя себя к той черте, за которой уже следовал запрет. Он не давал выцарапывать из своих рассказов самое ценное, обусловливающее его «я», за что потом кололи в глаза, но одновременно и хвалили. Впрочем, похвалу он не принимал, считал полезным больше прислушиваться к замечаниям, чтобы учесть на будущее. Но замечания, даже признанных, были общего характера и ничего не давали для дальнейшего роста.
Пообтершись, он уже не придавал тому значения. Да и сам утомительно долгий путь превращения рукописи в книгу не оставлял в душе места для этого. Занявшись одним литературным трудом, нужно было крутиться, зарабатывая кусок хлеба. Радость от выхода книги чаще была неполной: прибыли негусто, а перспектива выхода очередного сборника или публикации в журнале очень туманна.
Карпин не признавал шабашек — всяких там поездок
Правда, отношение к публицистике было совсем другое: считал даже долгом писателя — когда наболело — высказаться без обиняков и решительно. Но с прозой, похожей на большую статью, не мог мириться… Рассказ или повесть, начиненные публицистикой, словно грозовые тучи электрическими зарядами, непременно должны (как он образно выражался) пролиться
Но в том-то и заковыка, что и своему роману дал теперь Николай Тихонович оценку как ни то ни сё: пресно и скучно.