Во всяком случае, очевидная связь между «Вечером на пустыре» и «Даром» позволяет считать Федора в некоторых отношениях alter ego автора. Однако даже если герой воспроизводит наиболее личные переживания и воспоминания своего создателя – например, скорбь по умершему отцу, тоску по утраченному раю родины и родного дома, противоречивые эмоциональные реакции на «мглу и глорию изгнания» (
gloom and the glory of exile), – Набоков смещает акценты с временных аспектов бытия на вневременность творческого отклика на них. Для него изгнание, разлука, тяжелая утрата, одиночество – это неотъемлемые составляющие существования любого человека во времени; истинного же художника отличают не особые муки и терзания, которые он испытывает в жизни (в конце концов, Чернышевские, потерявшие единственного сына, переживают не меньшую трагедию, чем Федор), но энтелехия творческого сознания per se, которая позволяет ему перенести личные несчастья и исторические катаклизмы. Вот почему в «Даре» отсутствует какой-либо сквозной автобиографический сюжет, какая-либо последовательность событий, которую можно было бы связать с внетекстовой, жизненной фабулой. Вместо этого герой вырастает до двойника автора лишь в те редкие моменты «космической синхронизации», когда он сбрасывает с себя костюм земного бытия, переступает границы здесь и сейчас и «предается всем требованиям вдохновения» (241).Как представляется, «Дар» порывает с центральными принципами современного автобиографического романа воспитания, в котором, как показал Бахтин, «становление человека дается в неразрывной связи с историческим становлением» и «совершается в реальном историческом времени с его необходимостью, с его полнотой, с его будущим, с его глубокой хронотопичностью» (
Бахтин 1979: 202). Вопреки формуле Бахтина, историческое время в «Даре» не имеет ни полноты, ни реальности, а представляет собой некую мешанину из слабо связанных между собой, анахроничных, диспаратных событий (236–237; ср. также: 426), которые, хотя и попадают в заголовки газетных статей, но не имеют никакого отношения к становлению героя. Не случайно, что именно Зинин отчим Щеголев, олицетворение глупости и пошлости, пытается «объяснить и предвидеть множество мировых событий» (340), тогда как для Федора «так называемая политика (все это дурацкое чередование пактов, конфликтов, обострений, трений, расхождений, падений, перерождений ни в чем не повинных городков в международные договоры) не значила ничего» (222). Герой Набокова считает себя защищенным от любых общественно-исторических, политических или экономических детерминаций; он видит в них бесполезные пустые абстракции, которые «во сто крат призрачней самой отвлеченной мечты» (222), двухмерную квазиреальность, которая не способна выйти за пределы порочного круга и вновь и вновь воспроизводит себя.С точки зрения Набокова, для истинного художника история не важна, поскольку его появление – таинство самозарождения, органический процесс, не подвластный социально-историческому детерминированию; дары, которые получил писатель и которыми он в свою очередь наделил Федора, – чрезвычайная острота чувственного восприятия, особенно зрения, великолепная память, синестезия, герменевтическое знание, комбинаторная логика – развиваются независимо от внешних воздействий, превращаясь в мощный инструмент индивидуального творческого воображения, который ищет «за рогатками (
слов, чувств, мира) бесконечность, где сходится все, все» (504).