И верно, это Мариамбур. Точнее, был Мариамбур. Теперь здесь одни развалины. Зуавы проходят в проломы дымящихся стен. Незачем обходить Мариамбур, немцы сюда не вернутся, они свое дело сделали.
Дальше, за деревней, на полях валяются трупы коров, разорванные в клочья быки; должно быть, скот, обезумев, бросился врассыпную, как бросаются люди. А на дороге — лошади с вывалившимися внутренностями. Зуавы проходят мимо. Словно идешь мертвой пустыней. Все-таки до чего жалко скотину! А людям-то разве удалось спастись? Посмотри в канаву… Посмотри. Нет, не хочу, не хочу!
Вдоль всей дороги валяются перевернутые зарядные ящики, а там, дальше, брошенная пушка, еще орудия. Верно, артиллерия проходила здесь днем, когда пушки и белые кони были хорошо видны сверху. Впрочем, они видны и теперь, но кони валяются копытами кверху, и кишки разбросаны на дороге… Нет, не надо здесь останавливаться, лучше пойдем дальше! Да не хнычь ты! Воображаю, какая здесь будет вонища через несколько часов… Пришлось даже расчищать дорогу.
Теперь ты стонешь, — тяжело, мол, плечи, видишь ли, тебе натерло. А кто просил идти вперед? Ты же сам.
— Посмотри, — говорит Жан-Блэз, обращаясь к Крике. — Видишь, какие деревья? Сейчас, в мае, они особенно красивые. Зеленый цвет уже не такой светлый, как в конце апреля, в нем есть густота. Ветки уже все покрыты листвой, даже коры не видно: посмотри, как трепещет, прямо живет!
Солдаты, несмотря на усталость, тоже напоминали майские деревья, о которых говорил Жан-Блэз, молодую листву. Они шли, юные, как это утро, несли в себе весну, пели. Пусть двойной переход, пусть, зато небо голубое. Это кадровая дивизия, Североафриканская пехотная. Все они молоды, даже призванные из запаса — и те юнцы. Они знают, что хорошо вооружены, и если бы не тяжеленный ранец и патронные сумки… Молодость! Всякий тут был народ, но больше всего смуглых парней, с гладкими, блестящими волосами. Каталонцы, их не всех обрили. Молодняк. Они и посмеяться охотники, и драться умеют. Поэтому так легко идешь по дороге, говоришь про себя: ну, ладно, еще немножко… Синее небо, по которому время от времени не очень высоко проходят воздушные лазутчики. — Высматривают, черррти! — сказал погонщик мулов с южным акцентом, словно все разбитые стекла Каталонии зазвенели у него в горле. Мимо колонны проехал мотоцикл, в коляске сидел офицер. — О чем задумался, Крике? — спросил Жан-Блэз. — О Бельвиле?
— Я думаю, — ответил Крике, — о том, что еще не все поняли, что это за война…
Зуавы свернули с большой дороги направо, к Роли.
Устрику очень хотелось есть, но сейчас не время было думать о еде. Машинально он нащупал в кармане бумажник, где лежало несколько фотографий; ему вовсе не требовалось вынимать и разглядывать их, чтобы вспомнить своих близких. Не стал он и перечитывать два-три тесно исписанных листочка: здесь он, еще меньше, чем в Каркассоне, рискнул бы признаться, что пописывает стишки! В поэме — он все никак не мог окончить ее — говорится о юной девушке, которой автор хотел бы подарить все небесные светила, а все бы кончилось школой на холме: классная комната, крик ребят, убогая квартирка и тоска по уходящей молодости… Пулемет установлен, а сам Устрик в ожидании лежит рядом на животе.
А тут еще выдался денек, чтоб ему неладно было, хоть бы облачко на небе, чортова синева! Ну и везет нам, неужели так никогда и не будет дождя! Да, по части метеорологии немцы мастаки. Что это говорит курсант Небарки? Все в порядке, господин лейтенант…