Так этот французский генерал… ну, понятно французский, а не японский, наш санитар, ну тот, что размахивает руками на перекрестке, сам видел, да, да, видел, как французский генерал удирает от неприятеля. А как санитар узнал, что генерал удирает? Ну, ты совсем одурел… во-первых, он сам сказал… Кто, генерал? Ты смеешься… Какой там смех, тут впору заплакать. Генерал спросил его: в какой стороне тыл? Понимаешь? Так и спросил: где тыл! Французский генерал!.. Как тут не заплакать!
— Независимо от этого, — подхватил Гроппар, — брось свое письмо и выйди на улицу: стоит посмотреть.
Жан рассердился — ни на что не стоило смотреть. Ну и сиди себе, воркуй на здоровье! Остальные пошли к перекрестку: прямо сказать — переселение народов. Сплошной поток. Но все на колесах. И правда — все удирают. Рауль, столкнувшись с Морльером, заметил: — Любопытно, а? Улепетывают во все лопатки! — Передавали, что проехал врач в чине генерала — тот не постеснялся, прямо спросил дорогу на Париж! Что это за войска? Армия Корапа. Нечего сказать!
Жан перечитывал письмо, оно было прекраснее, чем песня.
«Жан, родной, — писала Сесиль, — какая я была сумасшедшая, что ни разу не написала тебе с того дня, когда мы так нехорошо расстались. Понимаешь, мне стыдно признаться, — но, должно быть, я ревновала. К чему ревновала, к какому призраку? И по какому праву? Разве только по одному: сколько бы я себя ни разубеждала, ты стал для меня всем, чего мне недостает, о чем я мечтаю, что помогает мне забыть все остальное. Ты представить себе не можешь, через какой ужас я прошла за последний месяц, нет, даже больше месяца. Тебе я не могу и не хочу ничего говорить о Фреде. Чем все было ужаснее, тем живее был во мне твой образ, дорогой мой Жан, дорогой мальчик, такой чистый, такой непохожий на них. Да, конечно, я была сумасшедшая, что не писала тебе. Правда, я была очень несчастна, а жаловаться — не в моих привычках. И о чем бы я тебе могла писать? Что погода хорошая, что на каштанах авеню Анри-Мартен распускаются почки…
А теперь все изменилось. Моя жизнь стала другой. И все как будто нарочно сложилось так, чтобы приблизить тебя ко мне, все вокруг говорит о тебе, напоминает, какой ты. Я уже несколько дней собиралась тебе написать и все не находила времени, не могла же я, в самом деле, послать тебе открытку! Даже с „крепко целую“. И вдруг началась война, по-настоящему началась. От твоих близких я узнала, что ты там, что ты именно там, и мне стало страшно, мне все время страшно за тебя. Жан, родной, нельзя, чтобы ты не узнал, что я люблю тебя. Вот и сказала. А теперь возвращайся, любимый мой, возвращайся скорее живым и невредимым.
Да, я виделась с твоей мамой. Если ты уже получил ее письмо, это тебя не очень удивит. Мы говорили о тебе, и я браню себя, что не сказала ей всего, но зачем волновать ее? Для нее ты маленький мальчик, и представляешь себе, что бы она подумала — замужняя женщина! А все-таки для меня большая радость слушать, как она говорит о тебе, о тебе, которого я не знаю, о ее сыне, понимаешь? Может быть, нехорошо так лукавить, но я ее не разубеждаю, а она все еще считает меня старшей сестрой Никки, которой папа поручил надзирать за этим сорванцом и его товарищем-скаутом. Я бы слушала ее без конца. Ты никогда мне не говорил, какая она милая.
Да не она одна. Когда я подумаю о тебе, о твоей маме, об Ивонне… Мне кажется, этого даже не бывает — ведь я считала, что люди все злые, скверные, судила обо всех по Фреду и его приятелям! Не надо говорить о Фреде. Теперь я вижу, что не понимала других. И от этого сердце у меня черствело, я становилась эгоисткой и только думала, как бы отгородиться от враждебного мира, жить точно на необитаемом острове, куда остальным доступ закрыт… И вот, Жан, родной, все это разом взлетело на воздух, кончилось навсегда. Не знаю, как я отблагодарю ее за эту неоценимую услугу. Потому что все это сделала она, Ивонна.