Когда-нибудь я напишу оперу под названием «Пес Шопенгауэра», где речь пойдет о любви и сострадании, о ведической Индии, о буддизме и о вегетарианской пище. А пес будет лабрадором-меломаном, поклонником Вагнера, которого хозяин водит в оперу. Как будут звать этого пса? Атма? Нет, Гюнтер. Гюнтер — прекрасное имя. Пес станет свидетелем заката Европы, разрушения культуры и возврата к варварству; в последнем акте из пламени вырвется призрак Шопенгауэра и спасет пса (только пса) из-под обломков. Вторая часть будет называться «Гюнтер, немецкая овчарка» и расскажет о путешествии пса на Ибицу и о том, что он чувствовал, открывая для себя Средиземноморье. Пес станет рассуждать о Шопене, о Жорж Санд и Вальтере Беньямине[359]
, о всех тех изгнанниках, что нашли любовь и мирное пристанище на Балеарах; Гюнтер скончается в благости, под оливой, в обществе поэта, которого он вдохновит на создание божественных сонетов о природе и дружбе.Ну вот, я сошел с ума. Сбрендил окончательно. Иди лучше завари себе травяной чай в кисейном пакетике, который напомнит тебе засохшие цветы Дамаска и Алеппо и иранские розы. Ясно, что сегодняшнее воспоминание об отеле «Барон» будет жечь тебя еще много лет, несмотря на все ее усилия смягчить его, вопреки всему, что произошло потом, несмотря на Тегеран, невзирая на путешествия; разумеется, на следующее утро пришлось выдержать ее взгляд, ее смущение, мое смущение, так что, когда она произнесла имя Надим, завеса прорвалась, и ты упал с небес, свалился с облаков. Будучи эгоистом, я месяцами и даже годами холодно с ним здоровался — от ревности, как это ни грустно, от дурацкой ревности и уязвленной гордости. Я преклонялся перед Надимом, вечера напролет слушал его игру, его импровизации, со скрипом, шаг за шагом, постигал характерные лады, ритмы и попевки народной музыки, однако, несмотря на возникшую между нами, как казалось, дружбу, несмотря на великодушие Надима, я окуклился, лелея свою оскорбленную гордость, захлопнулся в раковине, как Бальзак. В Дамаске я одиноко шел своей дорогой, а теперь стою и ищу тапочки, нащупываю тапочки, насвистывая «Weinen, Klagen, Sorgen, Zagen»[360]
[361], спустив ноги с кровати на молитвенный коврик (без компаса) из Хорасана, купленный на базаре в Тегеране, — он когда-то принадлежал Саре, но она так и не забрала его. Хватаешь халат, путаясь в слишком широких рукавах сей расшитой золотом накидки бедуинского эмира, всегда вызывающей саркастические или скептические комментарии почтальона и служащих газовой компании, нашариваешь под кроватью тапочки, убеждаешь себя, что глупо волноваться из-за таких пустяков, подходишь к книжному шкафу, привлеченный корешками книг, словно бабочка огоньком свечи, ласкаешь (за неимением тела, кожи, которую можно ласкать) стоящие на полочке томики поэзии Фернандо Пессоа[362], открываешь наугад, ради удовольствия почувствовать, как скользит под пальцами тончайшая словарная бумага, попадаешь (разумеется, по причине наличия ляссе) на «Курильщика опиума» Алвару де Кампуша[363]: «Еще я не курил — душа была больна. / Но жить хочу, летать: и вверх, и вниз / Что ж, утешенье опиум мне даст / Восточнее Востока мой Восток». Это главная ода Кампуша, творения Пессоа, —