Бильгер уже начал нервничать, он ругался вовсю, злобно колотил по баранке, уверял, что это невозможно, что мы давно уже должны были выехать на дорогу Пальмира — Дейр-эз-Зор[314]
. «Посмотри на карту! — кричал он. — Это же невозможно, просто невозможно, АБСОЛЮТНО НЕВОЗМОЖНО!» Увы, приходилось признать очевидное: мы заблудились. То есть, конечно, не совсем уж заблудились, но слегка сбились с пути. Помню, это Сара внесла такое уточнение, чтобы пощадить самолюбие Бильгера; я с великим трудом кое-как выразил этот нюанс на немецком, что отнюдь не утешило Бильгера, он продолжал вполголоса сыпать проклятиями и был похож на ребенка, который не может справиться с новой игрушкой. Мы сделали долгий перерыв в езде и поднялись пешком на каменистый холм в надежде, что сверху, может быть, увидим нужный ориентир — дорогу на Дейр-эз-Зор или сам этот знаменитый дворец Омейядов. Однако то, что мы приняли за холм, оказалось почти такой же низменностью, как и все окружающее, — просто наша машина стояла чуть-чуть ниже основного уровня пустыни. Зеленое пятнышко вдали, к северу (да и север ли это?), было, вероятно, пшеничным полем с весенними всходами; черные точки рядом, скорее всего, шатры. В общем, мы ничем особенно не рисковали, если не считать того, что не попадем сегодня в Каср аль-Хейр. День уже клонился к вечеру, солнце за нашими спинами, к великому отчаянию Бильгера, начало спускаться к горизонту; я думал об Алоисе Музиле, великом первооткрывателе омейядских древностей, о его изыскательских миссиях: в 1898 году, изучив все западные документы, касавшиеся региона Маана[315], и отчеты путешественников, собранные в библиотеке иезуитского Университета Святого Иосифа в Бейруте, он сел на верблюда и в сопровождении нескольких турецких жандармов, «одолженных» ему губернатором Акабы, отправился в пустыню, где и разыскал великолепный дворец Каср Туба[316], о котором никто слыхом не слыхал, кроме местных бедуинов. Какое мужество, или вера, или безумие заставили скромного католического священника из Богемии устремиться в неизвестность, с ружьем за плечами, в окружении кочевников, как правило питавших вражду к османским властям и регулярно занимавшихся грабежом или битвами? Довелось ли и ему испытать страх перед пустыней, тоскливый страх одиночества, сжимающий сердце при виде этой необъятности, безжалостной и неумолимой, таящей в себе множество опасностей и несчастий как для души, так и для тела, познать не только жажду и голод, но и беззащитность, растерянность, отчаяние; забавно было думать, стоя на этом низеньком каменном пригорке, как по-разному кузены Алоис и Роберт Музили перенесли этот опыт одиночества, беспомощности: Роберт — в темных закоулках имперской Вены, Алоис — в тысячах километров от нее, среди кочевников, но оба они — в руинах. Мне вспоминается начало «Человека без свойств»[317] (кажется, это было именно в начале), где на Ульриха нападают бродяги; они избивают его дубинками со свинчаткой и бросают на венском тротуаре, сочтя мертвым; на помощь ему приходит молодая, очень красивая женщина, которая перетаскивает его в свою машину, где он всю дорогу иронически рассуждает о сходстве между опытом жестокости и опытом мистики: для Алоиса пустыня стала (подумал я, глядя, как Сара с трудом преодолевает каменистый склон — точь-в-точь Ульрих, встретивший свою Бонадею под ударами дубинок), — итак, пустыня, несомненно, стала местом озарения и одновременно покинутости Богом, где Он все-таки незримо присутствовал; и это противоречие Ульрих, герой романа Роберта Музиля, определил так: «Оба крыла большой пестрой безгласной птицы». Он подчеркнул эти слова — «крыла» и «пестрая безгласная птица»; как будто лишенные смысла, они тем не менее дышали той неудержимой чувственностью, благодаря которой жизнь мгновенно смягчает все борющиеся в ее необъятном теле противоречия; потом он заметил, что его спутница ничего не поняла, однако нежный снегопад, который она распространяла в машине, «стал заметно гуще». Вот Сара и есть этот нежный снегопад, подумал я в тот миг, когда она почти добралась до меня, до верха этого холмика, с которого не на что было смотреть.