— Окстись, соколик! Целехонькие они у тебя обе. Сейчас я одеяло твое подниму, убедишься собственными очами.
Ноги оказались на месте. Вологдин успокоился и снова стал слушать напевный сказ сиделки.
— Ушли из Новгорода кузнецы, — рассказывала она, — да не минула их беда, нахлынувшая на матушку-Русь. Попали они в полон к нехристям-татарам. Заставили лиходеи мастеров ковать огонь-подковы для своей конницы. Делать нечего, исполнили кузнецы приказ-неволю. А когда двинулась на Новгород басурманская конница, в походе звонкие подковы на части разлетелись, кони охромели. Повернула назад вражья рать.
А кузнецов-удальцов мурзы-лиходеи смертными пытками стали пытать. Отец — семьи голова — татарскому начальнику говорит: «Мы с моими сынами решили так ваших коней подковать, чтобы не смогли вы матушку нашу землю русскую топтать».
— Вы, нянечка, как мне кажется, о прошлом будто про сегодняшний день говорите, не о татарах-захватчиках, а о басурманах-фашистах, — заметил лежавший напротив Вологдина раненый с забинтованными руками и головой.
— И еще получается вроде как те кузнецы первыми на Руси партизанами были! — заметил лежавший возле заколоченного фанерой окна юноша.
— А то как же? У Ленинграда и Новгорода Красная Армия славно подковала вражину. Хромать ему теперь до самого Берлина!
— Я тоже своим товарищам-партизанам расскажу, откуда наш партизанский род идет, — снова прозвучал голос от окна.
— Сказ мой, родные, передайте и наказ крепче фашистов бить от бывшего экскурсовода новгородского кремля, а ныне санитарки Евдокии Семеновны Грачевой — тети Дуси.
— Евдокия Семеновна, скажите: город сильно пострадал? В закрытой машине меня везли, не рассмотрел, — спросил юноша-партизан.
— Город наш весь разрушен, сынок. Из двух с половиной тысяч домов сорок всего уцелело, — горько вздохнула женщина. — Многое погубили фашисты. Памятник «Тысячелетие России», знаете, наверное, он историю нашей страны показывал, распилили на металлический лом для отправки в Германию. Кремль и Софийский собор начисто разграбили. С купола соборного позолоченные листы сняли. Фашистский генерал приказал из них для себя столовый да чайный сервизы сделать. Слов не нахожу, чтобы высказать, как жаль эту красоту незабвенную. Только верю: найдутся и кузнецы, и каменщики, и плотники, и златых дел мастера. Все восстановят, лучше прежнего будет. Ну, сынки, — как-то неожиданно окончила разговор тетя Дуся, — я пойду, сменилась уже. Домой пора. Какой, конечно, уж дом, в подвале развалки живу.
Евдокия Семеновна направилась к выходу. Двери, как заметил Вологдин, не было. Проем в стене закрывало старое серое одеяло. Женщина откинула его в сторону и отступила назад, пропуская в палату врача.
— Сейчас от истории государства Российского, — улыбнулся врач, знавший, о чем говорит санитарка с ранеными, — перейдем к историям болезней. Начнем с новенького, капитана.
Врач присел на край кровати Вологдина. Михаил ждал, что сейчас хирург станет его осматривать, ко тот молчал. Он недавно на операционном столе видел изуродованные ноги летчика, знал, что тому предстоит еще не одна операция, хотел подбодрить, успокоить раненого, да никак не мог подыскать нужных слов.
— Доктор, — выручил его Вологдин, — прошу вас срочно позвонить в часть, сказать, что я жив и вернусь в строй.
Врач с сомнением покачал головой, хотя в присутствии раненого делать этого не имел права. Не удержался — врачи из того же теста, что и другие люди. Вспомнил он, как разрезал унты, пропитанные кровью, и невольно на секунду отвел глаза. Он повторил то, что Вологдин уже сквозь забытье слышал в операционной:
— Необходимо серьезное лечение в тылу. Будем готовить вас к отправке.
Когда врач ушел, раненые разговорились.
— Кругом горе человеческое, слезы кругом, — сказал боец с забинтованными руками. — Душил бы фашистов вот этими самыми руками, даже бинты не помешали бы!
— Эх, что мы, вот какого горя ленинградцы хлебнули, такого горя на всем свете нет, — проговорил юноша, сидевший на кровати возле окна.
Раненые повернули к нему головы.
— У брательника, он в ремесленном учился, я в начале сорок второго был. Так перед тем, как ребят на Большую землю отправить, их во Дворце Труда поселили. Знаете такой?
— Как же! На площади, у Невы он! — отозвался кто-то из раненых.
— Верно! Ребят там полным-полно, а оказия через Ладогу не каждый день. И голодно им, и холодно. Единственное теплое место — в подвале, в кочегарке. Туда чухонец-кочегар греться за хлеб пускал, за десятую часть пайка, за крошки. Денег не брал. Говорил, не нужны они ему, еда нужна, чтобы сила была — уголь в топку бросать. Взрослый человек в тепле сил не имел, а ребята и на холоде держались. Не все, конечно, выдерживали, многие помирали. Об одном парнишке рассказывали: от голода погиб, сам хлеб почти не ел, сушил и сухарики в мешочек ссыпал. Для матери. А того не знал, что она уже на Пискаревке лежала. В последние дни жизни мальчишка о матери заботился. Благородство в его поступке большое, сила духа вовсе не ребячья.
— Да, силу духа ни за какие деньги не купишь, — вдохнул кто-то из слушателей.