— А! — наконец-то выдохнул он. — Это ты об Ахто Леви вспомнил? О его «волке»? — Евгений Петрович несколько раз кивнул головой, как бы утверждаясь в своей правоте. — Мне эти записки впервые довелось прочитать сразу же после их выхода в свет. Не скрою, Федор, тогда они произвели на меня сильное, более того ошеломляющее впечатление. Припоминаю предисловие Мариэтты Шагинян. Она рекомендовала читателю эту книгу как самое сильное из того, что было прочитано ею за десять предыдущих лет. Попробуй сказать лучше.
При этих словах Дальский оживился, но затем долго молчал. Казалось, что внутри у этого пожилого человека спорят два противоположных существа.
— Второй раз, — вдруг продолжил свой рассказ Дальский, — мне довелось вернуться к «Запискам», когда я сидел в следственном изоляторе. И что же ты думаешь? Они показались мне пожелтевшими к осени листьями. Да-да. А точнее — запоздалой исповедью человека, у которого не все было в порядке с принципами. А ты знаешь, как тут, — Дальский выразительно посмотрел вокруг, — относятся к таким людям. «Серый волк» вилял, середнячком хотел прожить. Да уж очень редко так получается. А неискушенный читатель все принимает на веру.
— Знаете, доктор, вы сейчас сказали о том, над чем ломал голову и я, — взволнованно произнес Завьялов. — Действительно, восхищаться таким пассажиром может лишь тот, кому не выпали на долю камеры, этапы, зоны…
Дальский смотрел на Федора, слушал его и неотвязно думал о том, что Федор мог быть его сыном и очутиться в подобной ситуации. Прошло совсем немного времени, а он уже успел привязаться к этому крепко сложенному, ясноглазому парню, сохранившему порядочность в условиях, в которых сохранить ее всего труднее.
А Федор продолжал говорить все таким же взволнованным голосом. Вспомнил он и то, как трудно и сложно жилось на «малолетке», как ежедневно приходилось отстаивать свои принципы — пусть и не такие уж высокие и праведные с точки зрения нормального человека со свободы, по все же принципы, что позволяло кем-то быть, а не просто существовать в страхе между молотом и наковальней, приспосабливаясь то к одному, то к другому. Сошлись они во мнении и о том, что «серый волк» был по существу никем, а это — отнюдь не украшение ни героя любого повествования, ни тем более живого, реального человека. И Завьялов тут же поймал себя на мысли, что и у него в последнее время появилось нечто общее с волком. «Ведь ты и сам еще…»
Его мысли были прерваны звяканьем отодвигаемых дверных засовов. В камеру вошел уже знакомый им корпусный. Голос его прозвучал резко, как и положено голосу корпусного.
— Алешин, Рызов, Завьялов, Доценко, Дальский, с вещами на выход.
Федор вскочил с нар.
— Это на этап. Хорошо, что идем вместе. Правда, доктор?
— Правда, Федор. Хоть чему-то можно радоваться в этих стенах. Кто-то сказал, что самое существенное в жизни — это маленькие радости, и тот, кто умеет наслаждаться ими, живет красиво.
Уже через несколько минут их привели в этапный бокс. Они молча заняли свободное место у самого входа и стали ждать очередную команду.
Высокая дверь камеры со скрипом отворилась и, пропустив седого коренастого человека, захлопнулась. Из-под косматых бровей седого смотрели настороженные глаза. На нем были мешковатый костюм, тупоносые туфли и серая кепка.
— Куда идешь, дед? — спросил один из парней, сидевший на корточках в углу, прислонившись спиной к стене. В этой излюбленной для чифиристов во время чаепития позе Федор и сам не раз сидел в компании малолеток. Во время этого торжественного, но вместе с тем и обыденного, привычного ритуала стоять кому-либо из участников считается предосудительным, как это принято и в колонии для взрослых. Даже если чаек пьется в жилой секции, каждый, кому не хватило места на нарах, должен присесть на корточки. А порой далеко за полночь, после отбоя, когда все в мире спит, в широком полутемном коридоре жилого корпуса можно увидеть такую картину: с десяток людей, сидя на корточках, образовали в центре коридора большой круг. Издали, кажется, будто они греются у невидимого костра или предаются заклинаниям, или играют в таинственную, доселе неведомую игру. А по кругу ходит белая эмалированная чашка с обжигающим индийским, грузинским или цейлонским, порой с одесским «акцентом», напитком, заваренным по норме, которая много выше допустимой. Каждый по очереди приобщается к нему, делая два — только два — глотка. Такова традиция. А чашка продолжает свой путь по кругу. И только самые избранные, те, кто уже бывал и в северных зонах, имеют право выпить три глотка — «колымнуть». Слово это происходит от понятия географического: река и край с подобным названием достаточно известны.
Не удостоив сидящего на корточках парня ответом, седой опустился на скамью и медленным взглядом обвел камеру. В воздухе, который можно назвать так только условно, висел густой табачный дым. Голоса людей слились в общий неясный гул, время от времени перекрываемый взрывами хохота парней, которые с интересом слушали рыжего с желтыми бакенбардами здоровяка.