И далее, с жаркой обидою в голосе:
„— Нет Пугачева на белом свете, а есть, вишь, Петр Федорыч, царь… А не Пугачев ли все дело ведет, не Пугачев ли все народу дал: вольность, землю, реки с рыбами, леса, травы, все, все…“
И тогда же, слыша ропот в кружке атаманов, он объявил им:
„— Восчувствовал я в себе мочь и силу объявиться народу своим именем“.
Наутро встречал Пугачев народ в городе, у церкви, и здесь-то „казак простой“ готовился объявить себя. Но… голоса Творогова, Федульева на ухо: „Ты, ваше величество, брось-ка, брось, что затеял…“
Царь взглянул в сурово-загадочные лица приближенных… смутился, погас. И повелено им было: поминать на ектениях по-прежнему Петра Федорыча Третьего, самодержца всероссийского».
Писатель не располагал достаточными данными, подтверждающими возможность подобной сцены, но задача подлинного художника-мыслителя в том прежде всего и заключается, чтоб не на основе лишь голых исторических фактов, а в результате их творческого обобщения, проникновения в самую типическую сущность обстановки и явлений дать читателю почувствовать и осознать правду историческую.
Всякий, кто заинтересуется историей того, как сложилось и развивалось самозванство Пугачева, сыщет немало данных, подтверждающих, что принятая на себя Пугачевым роль была одним из ярких выражений исторической необходимости и подготовлялась самой политической действительностью того времени. Можно считать вполне установленным, что на Яике «приняли» донского казака царем не только первые его атаманы, но и более широкий круг казаков, рассуждавших в духе Зарубина-Чики: «…Хоша ты и донской казак, только мы уже за государя тебя приняли, так тому-де и быть».[16]
Даже среди тех, кои «прилепились» к Пугачеву значительно позже, встречались люди, которые если не вполне были уверены в его самозванстве, то, во всяком случае, сильно подозревали это и не только мирились с фактом, а всячески укрепляли легенду в сознании широких народных масс.
Если такой случайный свидетель пугачевского движения, как захудалый ржевский купец Долгополов, при первой же встрече с Пугачевым разобрался в том кто этот «царь», то тем более не могли заблуждаться относительно самозванства Емельяна Ивановича такие бывалые люди, как Падуров, Дубровский, Перфильев.
Необходимо вслед за автором романа отметить, что почти все без исключения участники пугачевского движения стремились если не оправдаться на сыскных допросах, то смягчить свою вину именно ссылкою на то, что они-де добросовестно заблуждались, принимая беглого казака за императора. Этим скрытым мотивом В. Я. Шишков объяснял и все назойливые утверждения арестованных атаманов, будто они воистину верили, что служат Петру Третьему. Не лишено доли истины и то соображение, что следователи и военачальники Екатерины скорее склонны были снисходить к стихийным «заблуждениям» мятежников, чем мириться с жестокою возможностью организованного мятежа под кличем о земле и воле.
Итак, чем ближе был Пугачев к своему концу, тем, по мнению писателя, менее заботился он о царском своем имени. И там, перед Царицыном и особенно за Царицыном, ему уже было не до того, чтобы хранить втайне подлинное свое имя. Напротив! Пугачев делал все, чтобы дать понять окружающим, что спасение не в продолжении обмана, а в том, чтоб убедить народ, что судьба его в его собственных руках.
Со всех сторон к Царицыну стягивались правительственные войска, пугачевцы стремительно уходили от них. Через двое суток Пугачев был в Сарепте. Здесь произошла церемония наград «царем-батюшкой» высокими чинами Овчинникова, Перфильева, Дубровского, Творогова и других. Цель наград — подбодрить своих приближенных. Но ничто уже не могло восстановить среди них равновесия духа, и это видел и понимал прежде всего сам Емельян Иванович.
Надежды на Дон рухнули, от казаков родной земли «подмоги» не будет, а коли так, не миновать «идти ко дну». Опереться не на кого. «Чернь», следовавшая за Пугачевым, не представляла собою сколько-нибудь стойкой силы, и не было в рядах «царя-батюшки» таких надежных бойцов, каким зарекомендовали себя «работные люди». Совсем недавно Михельсон разбил плывущие на подмогу пугачевцам суда с повстанцами, главным образом рабочими. «Среди атаманов-пугачевцев, — значится в „Плане“ В. Я. Шишкова, — все больше и больше растекалось уныние». Пошатнулись силы и Пугачева. Теперь все чаще охватывала его тоска-кручина.
К этим черным дням Пугачева относится ряд заметок В. Я. Шишкова на отдельных листках, собранных после смерти писателя.
Вот эти заметки:
«У Пугачева иногда уходила почва из-под ног. Тогда он казался себе одиноким и слабым».
«Пугачев увидел подмытое дерево, едва державшееся корнями за берег и опрокинувшееся вершиной в реку. Ливень — и дерево кувыркнется. Пугачев увидел в нем — свою судьбу и призадумался».
«Пугачев в конце деятельности: его уже, как обрубок дерева, как щепку, крутило в омуте, выбрасывало и несло волной по теченью, уже он не мог, да и не имел сил сопротивляться».
И далее: